Страница 14 из 82
Главная выразительница точки зрения феминисток… Плохо же это о них свидетельствует. Я уважаю и даже почитаю тех, кто защищает женщин из сочувствия к их судьбе. Но у Бовуар всё сводилось к погоне за очередной интеллектуальной модой. Дурная баба.
Сначала в Вильно — студент, член Клуба бродяг, всегда элегантно одетый, первый speaker недавно созданной редакции Польского радио и радиорепортер. Он был сыном одного из университетских посыльных. Потом работа в кино, стипендия в Париже, опять сотрудник Польского радио — на этот раз в Варшаве, и режиссер радиопостановок, член киноклуба «Старт». Антоний все время появлялся в моей жизни. Во время оккупации, после того как нас выгнали из Дынасов, мы снимали комнату в его новехонькой квартире в недавно построенном доме на углу Кредитовой и Мазовецкой. Ресторан «Аррия» (или «У актрис») на Мазовецкой был нашей базой, потому что работавший там барменом Антоний всегда наливал что-нибудь мне, Анджеевскому и Янке. Там играли на двух роялях Лютославский и Пануфник. Кроме того, Антоний занимался подпольной кинодокументацией. После войны он стал одним из основателей «Польского фильма»[116].
Манихейская секта в средневековой Болгарии. Оказалась там потому, что Византия, в чьих восточных азиатских провинциях распространялась еретическая религия пророка Мани, пыталась избавиться от ее последователей, изгоняя их на северные окраины. Пристанищем богомилов стали монастыри. Склонность русских сект считать материальный мир владением сатаны, если не его творением, могла быть частью болгарского наследия, как и церковнославянский язык. Из Болгарии богомилы отправляются на запад, основывая свои центры в Боснии и продвигаясь вдоль Адриатического побережья в северную Италию, а оттуда — в Прованс, где они расцветают под именем катаров или альбигойцев. Эти странствия я использовал в качестве предлога, чтобы в рамках лекций на факультете славянской литературы в Беркли прочитать курс истории манихейства, исходя из его якобы славянского происхождения. Разумеется, историки занимались катарами — ведь инквизиция, сыгравшая в истории Церкви столь важную роль, была создана в первую очередь для борьбы с ними, а преследование катаров стало серьезным вкладом в строительство людьми ада на земле.
Обратить внимание двадцатого века на альбигойцев и вообще манихеев как на религиозную проблему пыталась Симона Вейль. Не то чтобы религию манихеев можно было воскресить, но их решимость считать ветхозаветного Иегову низшим демиургом, ответственным за злой мир, находит сегодня отклик у многих людей. Этому способствовало стирание границы между животными и человеком, вытекающее из теории эволюции, — отсюда повышенная восприимчивость к страданиям всех живых существ, а не только человека. Бог, обустроивший этот мир, виновен во всеобщей боли. Сегодня все чаще отвергается миф о грехопадении, то есть о благом творении, искаженном грехом Адама. Напротив, считается, что человек действует под влиянием тех же влечений, что и животные, подчиняясь тому же закону борьбы.
Симона Вейль по-прежнему остается неоднозначной личностью. Осуждавшаяся евреями за мнимый антисемитизм (катарское отвержение Ветхого Завета), исповедовавшая жесткий детерминизм природы (и человека), она ценила христианство за сверхъестественность, а слова «да приидет Царствие Твое» интерпретировала как молитву о конце света.
Для катаров тварный мир был неизлечимо злым. Даже произведение потомства было злом, ибо продлевало существование мира. При всей своей тоске по небытию Симона Вейль восхищалась тварным миром за его (в частности, математическую) красоту, а ее мысль заставляет признать противоречие между похвалой бытию и бунтом — противоречие, без которого катары вполне обходились.
Несчастливая жизнь, выдающийся ум, значимый поэт. Быть может, поэты с талантом такого масштаба жили и в других странах, но Бодлер был французом как раз в те времена, когда Париж считался культурной столицей мира. Именно Париж как символ большого города, Париж эпохи промышленно-технической революции, адский город — la cité infernalne — стал темой его поэзии и замечательных статей о живописи.
Взгляды Бодлера были очень любопытны с богословской точки зрения, ибо он жил на грани веры и неверия, чем отличался от своих атеистических последователей — Стефана Малларме и Поля Валери. Полностью погруженный в атмосферу римского католичества с сильным отпечатком манихейства и обостренной восприимчивостью к силе Ада — того, который мы переживаем в земной (то есть городской) юдоли, и загробного, — он способствовал созданию мифологических картин большого города не менее, чем Бальзак. В этом смысле Т. С. Элиот в «Бесплодной земле» и Джойс в «Улиссе» — его последователи.
В правилах стихосложения он был верен французской метрике. Когда-то Александр Ват[117] показал мне его стихотворение и сонет шестнадцатого века, ничего не сказав об авторстве и эпохе. Отличить было трудно. Эта преемственность правил стихосложения объясняет авангардный переворот во Франции, обусловленный прежде всего желанием освободиться от тирании александрийского стиха. По крайней мере, так утверждал в беседе со мной Сен-Жон Перс, саркастически отзываясь о подражателях, которые пишут на других языках, не осознавая, чем руководствовались французы.
На польский Бодлер переводится плохо. Почему? Если бы кто-нибудь написал об этом монографию, ему пришлось бы слово за словом сверять польские переводы с оригиналами и делать выводы о непараллельности развития двух языков.
В 1936 году я долго бился над стихотворением Бодлера «Балкон» и считаю его одним из самых удачных своих переводов:
Меткость его эссе о живописи — «Салона 1846 года» и других — по-прежнему поражает. По-моему, самое важное из них — «Constantin Güys, peintre de la vie moderne». Этот «художник современной жизни» был, по сути дела, репортером, использовавшим вместо фотоаппарата альбом и карандаш. Когда-то в Варшаве (когда? перед войной) чтение этого трактата, изданного отдельной книжечкой, стало для меня переломным. Я осознал цивилизацию как искусственность, как притворство и театр — с женщиной в роли накрашенной жрицы эротики. Книжка мне так понравилась, что я перевел ее на польский. Но машинопись пропала в руинах моей варшавской квартиры. Впоследствии этот текст перевела Иоанна Гузе[119].
Дословно устье реки Магры севернее Каррары. Лето — кажется, 1963 года. Мы сидим с Николой Кьяромонте[120] на террасе единственного в этом городке ресторана, пьем вино и беседуем о театре. Приходят Мэри Маккарти[121] и Семпрун, испанский писатель-эмигрант, живущий во Франции. Тони[122] бегает с сыновьями Семпруна. Здесь же Мириам, жена Николы, девушка-англичанка, чьей фамилии я не помню, и моя жена Янка. Время от времени вся эта компания залезает в рыбацком порту в моторку и плывет в недоступный со стороны суши заливчик, обрамленный беломраморными скалами. Вода гладкая, зеленоватая и прозрачная, сквозь нее просвечивает белизна скал на дне. И наслаждение: плавать, валяться на мраморных плитах и снова плавать. Теперь я подумал: там у меня было чувство, что мне всегда должно быть так хорошо, как в эти минуты счастья в мраморном заливчике, и вместе с тем меня не покидала печаль, что это не так, ибо изнутри меня глодала хорошо знакомая тревога. Наверное, если бы я был романистом, все эти люди, включая меня самого, дали бы мне интересный материал. Но Бог с ними. И со мной.
116
«Польский фильм» — государственное кинематографическое предприятие, созданное декретом в 1945 г. с целью монополизировать кино.
117
Александр Ват (настоящая фамилия Хват, 1900–1967) — писатель, поэт, переводчик, один из создателей польского футуризма, в 1940–1941 гг. узник советских тюрем, затем ссыльный в Казахстане. В 1946 г. вернулся в Польшу, а в 1958 г. эмигрировал на Запад.
118
В переводе Константина Бальмонта эти строки звучат так:
119
Иоанна Гузе (1917–2009) — польская переводчица французской и русской литературы, критик, историк искусства.
120
Никола Кьяромонте — см. статью «Кьяромонте, Никола».
121
Мэри Маккарти — см. статью «Маккарти, Мэри».
122
Тони — Антоний Милош (род. 1947) — старший сын поэта.