Страница 7 из 20
Мы как будто полвека знакомы.
Нам невеста находит занятье:
Нам показывают альбомы.
Вот чертовски забавная штука!
Вся история этого дома!
Полтора или более века
Запрессовано в два полутома.
Вот какой-то страдающий Вертер
Начертал в предыдущем столетье:
«Ах, Матильда! Люблю вас до смерти!
А вокруг голубочки и ветви.
Рядом — вежливый почерк чинуши,
Кисло-сладкий, как мясо с брусникой,
Ниже — роща рифмованной чуши,
Где любовь именуют «великой».
Дальше — запах солдатских постоев:
Сто мундиров, наречий и наций
Расписалось, сей дом удостоив
Самых лучших своих аттестаций.
Вот француз, настоящий мужчина,
Нацарапал беспечно и браво:
Вив! (Да здравствует!) Родина, слава,
Император и некая Минна,
Ниже следуют шведы, поляки,
А потом пруссаки, австрияки,
Наконец — как забор из еров,
Без единой калитки в заборе —
Расписался Макар сын Петров:
«Чюдной барышне Лизе Авроре».
Дальше вновь положительный люд:
Проповедники, негоцианты —
Просвещенье, налоги и суд,
Шульцы, Мюллеры, Миллеры, Пранты
Век и вправду достоин хвалы!
Вера в прочность и взгляд без опаски.
Но голубок сменяют орлы —
Императорско-прусские каски:
Новобранцы и кадровики,
Инвалиды и отпускники,
Запасные и фронтовики,
Батальоны, бригады, полки —
Человечество новой закваски.
Те же Мюллеры, Миллеры, Шмидты,
Что в трех войнах со славой убиты.
Инге! Дай-ка и я наугад
Напишу изреченье простое:
«Фройляйн Инге! Любите солдат,
Всех, что будут у вас на постое».
Лейпциг ночью гораздо голей —
Лейпциг ночью почти что разрушен.
Поздно. Свет уже в окнах потушен.
Только слышны шаги патрулей.
Небеса высоки и темны,
Скупо падают метеориты.
Двери заперты, ставни прикрыты.
Людям хочется счастья и быта,
И спокойствия, и тишины…
Я стою и гляжу на окно,
От него оторваться не в силах.
Тень мелькнула. Вот свет погасила.
Погасила. И стало темно…
Вот и все. Небольшая беда,
Это все не имеет значенья,
Потому что ушли навсегда
Годы странствий и годы ученья.
Баллада о немецком цензоре
Жил в Германии маленький цензор
Невысокого чина и званья.
Он вымарывал, чиркал и резал
И не ведал иного призванья.
Он вынюхивал вредные фразы
И замазывал тушью чернила.
Он умы сберегал от заразы.
И начальство его оценило.
В зимний день сорок третьего года
Он был срочно направлен «нах Остен
И глядел он из окон вагона
На снега, на поля, на погосты.
Было холодно ехать без шубы
Мимо сел, где ни дома, ни люда,
Где одни обгоревшие трубы
Шли, как ящеры или верблюды.
И ему показалась Россия
Степью, Азией — голой, верблюжьей.
То, что он называл «ностальгия»,
Было, в сущности, страхом и стужей.
Полевая военная почта,
Часть такая-то, номер такой-то,
Три стены, а в четвертой окошко,
Стол и стул, и железная койка.
Ах, в России не знают комфорта!
И пришлось по сугробам полазать.
А работа? Работы до черта:
Надо резать, и чиркать, и мазать.
Перед ним были писем завалы,
Буквы, строчки — прямые, кривые.
И писали друзьям генералы,
И писали домой рядовые.
Были письма, посланья, записки
От живых, от смешавшихся с прахом.
То, что он называл «неарийским»,
Было, в сущности, стужей и страхом.
Он читал чуть не круглые сутки,
Забывая поесть и побриться.
И в его утомленном рассудке
Что-то странное стало твориться.