Страница 8 из 49
Ананьев бросил гранату на десять шагов. За ним бросала Бадьянова, и она бросила на три шага, за Бадьяновой Васильчиков бросил на двенадцать, а сказал, что на тридцать шагов, за что Василий Варфоломеевич выгнал его из строя. Наконец очередь дошла до меня, и я из всех сил метнул гранату. Она полетела очень-очень далеко, шагов на сорок, и вонзилась в стекло директорского кабинета, и грохнулась прямо перед ним на стол, на новый гербарий из лично собранных и засушенных директором цветов и листьев. При виде гранаты у себя на столе директор упал под стол и стал ждать взрыва. Но взрыва не последовало, потому что граната была пустая, как объяснял потом Василий Варфоломеевич.
На следующий день Василий Варфоломеевич пришел в школу в шипели и с солдатским мешочком за спиной.
— Ну что ж, ребята, так уж получилось… Придется нам временно отступить, ничего не поделаешь… Уезжаю я, братцы, на другой фронт. А вы здесь крепко стойте! Глазомер развивайте! Особенно ты, Бадьянова, и ты, Васильчиков! Хвастовства этого меньше, шапкозакидательства… А ты, Василий, молодец! Отлично метнул эту пустышку…
И наш Василий Варфоломеевич, не оглядываясь и твердо чеканя шаг, ушел. Больше мы его не видели, только девчонки говорили, что слышали, как его видели уборщицы, когда отдыхали у своих родственников из Оренбурга, где он преподавал в маленьком техникуме физкультуру.
Долго мы еще вспоминали замечательного Василия Варфоломеевича. Долго играли в развитие глазомера и развили его до такой степени, что могли даже с закрытыми глазами кинуть что угодно и куда угодно и знать при этом, есть прямое попадание или нет. А через полгода вернулась к нам наша родная Зоя Павловна.
— Дартаньянчик… Атосик… Кибальчишек… — нежно позвала она нас, и мы, чуть не плача от восторга, прижались всем классом к ее теплой материнской груди.
Если честно
Вы будете смеяться, но меня наняли гулять с собакой. Также я должен четыре раза в день ее кормить и не давать в обиду другим собакам, хотя собака очень большая и сама кого хочешь загрызет. Я на целый день приставлен к собаке, и хозяева рады. Доволен и я, хотя радоваться особенно нечего: во-первых, гордость не позволяет, как-никак погоняльщик собаки. Во-вторых, здорова уж больно, таскает меня на поводке почем зря, газон ей но газон, дорога не дорога, через забор пытается прыгать, а мне-то каково? Но есть и достоинства: кормлю собаку и лопаю сколько хочешь сам, читать могу, телевизор смотреть, по телефону болтать, ванну принимать… Но друзей никаких пускать не велено, так что я один с собакой среди роскоши. Гулять можно целый день, но с собакой, а я этого не люблю. Словом, весь день сижу у них, а спать иду к себе. А хозяева работают, собаки своей не видят. Только по телефону иногда хвастаются: «Ах! Ах! Моя собака!»
Есть у хозяев дочка, то ли от первого, то ли от второго брака, они там переженились раз десять — Майкой зовут. Я в нее сразу влюбился, а она нет. Нечего, говорит, лезть ко мне со своими предложениями. Чокнутая какая-то, ей-богу! Мне ведь всего, если честно, пятнадцать. Я, если честно, и не целовался ни разу. Хотел только потанцевать с ней, а она как отскочит! Собака как рявкнет! И не на нее, а на меня, честное слово! А ведь я ее кормлю и пою.
Я, конечно, с ледяным презрением отвернулся от них, а в душе обидно. Взял гитару, сижу тренькаю, постепенно в музыку включился и о них забыл.
Тут хозяин вломился и сразу в холодильник — холодное пиво пить. Выдул бутылки три, икнул, посмотрел и говорит:
— Ты что, мальчик? Живот болит, что ли? Веселей не можешь?
Я ему говорю:
— Мне с собакой надо гулять. Время пришло. — И на улицу.
На дворе жара и пыль, так что сразу все тело зачесалось. У деревьев вид, точно их бензином полили. Собака их понюхала, взвилась и бежать. Ломимся сквозь кусты, прыгаем по скамейкам, подбежали к бочке с квасом. Собака — раз! Морду в сливное ведро и хлебать, а у меня трех копеек нет. Стою, облизываюсь, завидую собаке. Нет, думаю, пора заниматься. Сколько раз можно в седьмом сидеть. Эх! Стану когда-нибудь студентом! Летом буду на байдарке плавать, зимой сессии сдавать и на гитаре играть!
Вернулся назад, вижу: у самого собакиного дома меня Мишка дожидается. Он и так рыжий, а на солнце совсем спекся, как яблоко в духовке. Я Мишку люблю, он мечтает убежать в тридцать лет куда глаза глядят, пешком обойти всю матушку-Россию.
— Мне лишь бы только тридцать исполнилось, — говорит он, — сразу уйду на целый год. Денег возьму тысячу, везде буду ходить и все записывать, а потом книгу издам с рисунками!
Если честно, я тоже с ним собираюсь идти. Вот только ждать до тридцати долго. Мы с Мишкой верим, что через десять лет вообще прославимся. Я игрой на гитаре, а он своими будущими рассказами. Вот тогда и удерем. «Как Чехов на Сахалин!» — вспоминает Мишка.
Но пока приходится сидеть летом в Москве. Может быть, еще возьмут в деревню, но чего я там не видел, в деревне-то? Если честно, то я бы на юг махнул, лучше всего к морю, а можно и к горам, там, говорят, везде хорошо. Я когда в больнице лежал со своей язвой, всех наслушался! Все в нашей палате были резаные-перерезанные, и все, понемногу выздоравливая, мечтали о юге. Все хотели в море купаться, по долинам ходить и цветы нюхать. Только один татарин Мустафа мечтал о девушке, да и то о той, с которой он познакомился на юге. Я из больницы вышел таким слабым, что грушу в компоте пережевать не мог. Дядья в деревне были, Мишку родители на дачу отвезли. Не хочется вспоминать, но купил я батон хлеба, пришел к себе, лег с хлебом и три дня никуда не выходил. Ел хлеб и сны смотрел, как по телевизору, но с одной программой.
Явился откуда-то мой отец и сказал: «Жизнь тяжела, ох, тяжела жизнь, ну и жизнь тяжела…» — и пропал. Только тоску на меня нагнал. Мать приснилась, хотя я ее почти не помню. «Тебе уже пятнадцать, — говорит, — иди в ученики и школу не бросай, хоть восемь классов-то кончи и разряд получи, может, мастером станешь, сынок…» И ничего больше. И так три дня подряд. На четвертый пришла старуха дворничиха и говорит:
— Дело теперь летнее, отпускное, ты мужчина слабый, сирота к тому же, иди в восемьдесят девятую квартиру к инженерам Гернявцевым, с собакой ихней гулять. Собака хорошая, сам будешь сыт и доволен, а осенью я тебя к сыну на предприятию устрою. Пойдешь, что ли?
Так я и подрядился. Первое время подъедал в холодильнике все дочиста, так что хозяева затылок чесали и сомневались. Видно было, что им хочется дать ключ от холодильника собаке, чтоб сама, как проголодается, открывала и закрывала, без меня. Но дудки, не вышло, хотя собака и стала толстеть, потому что я ел восемь раз в день и ее приучил. Вообще она собака смешная и добрая, — кличка у нее глупая: Ассоль, поэтому я ее зову просто собака. И ей это нравится, да и меня хозяева почти совсем по имени не зовут, а все больше «мальчик». «Мальчик» у них звучит как кличка, и такая же глупая и непередающая содержания, как Ассоль.
Но тут Мишка меня увидел, подбежал и говорит:
— Можешь меня поздравить. Я ухожу на корабле на Соловки! Мать достала мне путевку на тридцать два дня. А?
Я за него обрадовался, а он попрыгал-попрыгал вокруг меня, поцеловал собаку и говорит:
— Ты не унывай! Через четырнадцать лет мы с тобой двинем! На целый год! — И убежал.
Сидим мы сейчас с собакой одни на лавке в саду, и я играю на гитаре. Собака положила мне голову на плечо, прохожие смеются, а нам, если честно, грустно.
Я приехал
Я приехал в Ленинград. Теперь я оставался жить у бабушки с дядей Валей. Почему? Я твердо этого не знал, но догадывался. Ночью я слышал, как говорили бабушка с дядей Валей — они говорили, что здесь им меня легче прокормить, чем маме в Москве, так как она развелась с отцом, и вообще надо взяться за мое воспитание и выправить мое уличное, дворовое воспитание, и вывести меня в отличники, и научить чему-нибудь полезному.