Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 41



— Послушай, Морис, мне тоже неприятно говорить сегодня о таких вещах. Но хочу сказать тебе сразу: если мне придется потерять Залуку, я никому этого не прощу. Я уже нахожу непристойным, что тут, не спрашивая меня, спорят о том, что мне дороже всего на свете.

Ни Морис, ни Нат не были удовлетворены. Для Мориса, несмотря на возвращение «ты», Залука более не могла быть тем, чем я дорожу «больше всего на свете». По мнению Натали, я проявила слабость. Она подошла ко мне, покровительственно положила руку мне на плечо.

— Тебе скоро будет девятнадцать. Твой отец может объявить тебя дееспособной. Что до Берты, то, конечно, ему придется заняться ею или передать под чью-то опеку. Но он меня знает и знает то, что я испокон веку здесь, в Залуке.

И она тотчас ушла и увела свою воспитанницу. Живительная Натали! Если она и не была мною довольна, то я по необъяснимым причинам была очень довольна ею. Но Морис не должен этого заметить. Напрягшись, продолжая нервно рыться в шкафу, он тоже не смел закричать: «В конце концов кто здесь хозяин? Во что позволяет себе вмешиваться прислуга?» Он смотрел, как она уходит — скорбящая, как подобает, сильная, как надлежит, — с одинаково большим уважением и раздражением, и, когда наконец хлопнула дверь в прихожей, только сказал:

— У нас будут неприятности с Натали.

Ему показалось нужным еще немного прибавить к своим обещаниям.

— Насчет признания дееспособности я согласен; я поговорю об этом с твоим отцом. Мне было бы затруднительно играть роль твоего опекуна.

Затем, видя, что я уже больше не могу, что я не в силах больше ничего слышать перед этим голубым покрывалом с застывшими складками, как на катафалке, он захотел пробудить во мне нежность и целомудренно привлек к себе.

— Бедняжка моя, как это все тяжело!

Я стерпела его поцелуй. Но, уйдя к себе в комнату, вытерла щеку.



И там, несмотря на усталость, несмотря на желание побыть просто дочерью, потерявшей свою мать, и дать волю своему горю, я принялась ходить кругами в своих черных туфлях.

Кружить, кружить, повторяя про себя: «Что происходит? Вся эта история с Залукой очень серьезна. Но это не все». Никогда я не понимала себя хуже. Между мной и Морисом вдруг словно выросла стена. Напрасно я говорила себе: «Ну, куда он клонит — это ясно. Залука для него — враг, удерживающий меня, вешающий ему на шею Берту и Натали. Удачная продажа, в которой не будет его большой вины и которую он сможет отнести на счет непреодолимых юридических трудностей, — как раз то, что ему нужно. Расправившись с Залукой, он одним ударом сделает то же самое с Натали или пристроит ее куда-нибудь вместе с Бертой. И тогда ему останется лишь заняться мной. Все просто! Мне надо только не отступать от принципа: нет Залуки — нет и Изы».

Да нет, не так все просто. Эти распри не объясняли моего смущения, не оправдывали той отчужденности, того отвращения, которое я внушала себе к Морису, словно он стал неприкасаемым. Стремление ничем не нарушать своего траура — измаранного, отравленного моим недостойным поведением — было более подходящим объяснением, Морис прекрасно это понял и едва решался дотронуться до меня в ожидании лучших времен, замкнувшись в своей роли отчима. Но было еще и другое. Другое, делавшее этот разрыв более глубоким и, может быть, окончательным. Между нами действительно разверзлась пропасть.

Я на мгновение перестала кружить по комнате, прошептав: «Не пропасть, а могила». Меня снова пронзила мысль: «Теперь она знает, знает! И как ей не знать — там, где она сейчас, — что все-таки ничто более не возможно. Нельзя сделать своим спутником своего сообщника. Когда речь идет о счастье, составляющем несчастье матери, разве можно воспользоваться ее смертью, не воспринимая это как преступление? Живая — она сблизила нас; мертвая — разлучила».

По ту сторону площадки, в голубой комнате, скрипели туфли Мориса, ожесточенно продолжавшего инвентаризацию. Нет, его глаза-каштаны, его волосы, разделенные надвое, как раскрытая книга, его сильная грудь, поросшая посередине волосами, которая выпячивалась колесом под моей рукой, когда я повязывала ему галстук, детская прожорливость его поцелуя и адвокатская серьезность его мантии — все это уже не для меня. «Твоей матери, — говорил мой внутренний мучитель, — довелось владеть им больше, чем тебе. Ты смогла забрать у нее мужа, но ты никогда не заберешь у нее вдовца, под землей не разводятся. Морис свободен для всех, кроме тебя. Ты свободна для всех, кроме Мориса. Посмеешь ли ты заниматься любовью с мужчиной, которого ты у нее украла, в постели, на которой умерла твоя мать? Если Морис хочет заколотить двери Залуки, у него есть на то причины. Надо выбрать либо одно, либо другое. Одно без другого. И поскольку ты не сможешь жить больше нигде, кроме как здесь, выбор между двумя наказаниями уже сделан, это — наименьшее».

Я очутилась перед столом. Наименьшее! Легко сказать. Ничто не гарантировало мне того, что я не потеряю обоих: мужчину и дом. Дом мстил мужчине, силой ворвавшемуся под его крышу, изгоняя его. Мужчина мог отомстить дому, изгнав из него нас. Письма Нат недостаточно, надо бить числом, мне тоже нужно написать отцу. Не суждено мне в этот день предаваться духовному созерцанию. Я схватила ручку, бросив в свое оправдание взгляд на фотографию мамы, очень молодой и очень красивой, в рамке из зеленой кожи.

Полчаса спустя я перечитывала письмо, более довольная его содержанием, чем любезной формой. Что испытает этот незнакомый отец, связанный с нами единственно ежемесячными алиментами, который никогда не заявлял о своем праве на посещение дочерей, никогда не пытался увидеться с мамой? Наверное, неловкость: эту жалкую боль, основанную на страхе, которая давит сознанием того, что исчезает в нас с исчезновением другого человека, и чувством утраты воспоминания, похожей на утрату зуба. И еще тоску, испуг перед бумажными делами. Отчужденность, мои сводные братья, власть мадам Бис, состояние Берты наверняка отвратят его от мысли взять на себя заботу о нас или даже приехать. Я, впрочем, как могла, поощряла его трусость, заявив в коротком постскриптуме, нацарапанном внизу четвертой страницы, что «в отношении формальностей» достаточно будет очень быстро провернуть очень краткую процедуру, необходимую для признания моей дееспособности, и прислать доверенность Натали, зная о ее преданности, дающей ей предпочтение перед неопытностью отчима, под властью которого, как ему должно быть понятно, мы не имеем ни малейшего желания оставаться.

Я снова посмотрела на маму в рамке. Затем одним движением провела языком по краю конверта, быстро его запечатала, наклеила марку, спрятала себе за пазуху. Морис все шебаршился по соседству. Так, значит, мама забыла ему сказать, что семейные документы находятся в ящике с защелкой в большом шкафу, в сердце гостиной, бывшей сердцем Залуки? Забыла сказать или не стала говорить? Неорганизованные женщины прибегают к подобным хитростям белок, прячущих орехи. Даже наименее скрытные из них сохраняют верность законам клана. Одна мысль молнией промелькнула у меня в голове, я вскочила и бесшумно прошмыгнула в святая святых. Гостиная была пуста, шкаф заперт. Я повернула большой ключ с затейливыми прорезями. Под средней полкой было два ящика. В левом, незапертом, находились остатки столового серебра. Чтобы открыть правый ящик, достаточно было ткнуть в него указательным пальцем: в этой наивной мебели с детскими секретами, охраняемыми только нашей щепетильностью, место потайной кнопки известно всем.

И ящик открылся, доставив мне две неожиданности: приятную и неприятную. Поверх старых бумажек — договоров об аренде за прошлый век, устаревших документов на владение собственностью и актов о передаче прав на нее, свидетельствующих о нашем давнем упадке, лежала коробка из-под бинтов и конверт. В коробке — два обручальных кольца: мамино и — о чудо! — бабушкино, тайно спасенное от продажи «сорочьим благочестием», падким на бриллианты; одного этого кольца хватит для спасения Залуки. Но в конверте, положенном сюда наверняка в тот день, когда по возвращении из Бернери было снято папино кольцо, находился листок писчей бумаги, а на листке — эти сумасбродные строчки: