Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 100



И конечно, никакая не случайность, что тот же самый фрагмент, который я, очарованный его таинственной красотой, лишь кратко упомянул, годы спустя стал для Андре дю Буше отправной точкой для размышлений, уведших его в такие области мысли, куда я даже не мечтал подняться. Но, сделав именно этого поэта ориентиром в наших собственных исканиях и переводя, каждый на свой манер, его страницы, мы, конечно, выбрали одну и ту же область духовной жизни. Неудивительно поэтому, что именно этот отрывок из «Мнемозины» сразу пришел мне на ум, когда я прощался с Андре. Не только из-за снега, ландышей мая и «души благородства», но также из-за упоминания двух странников на перевале, с воздвигнутым там крестом «в память о мертвых»: из-за темы «перехода», которая сопровождала меня всю жизнь, вместе со всеми своими бесчисленными аллюзиями; начиная с первой страницы «Ленца» Бюхнера:

«Двадцатого января Ленц отправился через горы. На вершинах и склонах — снег, ниже — сероватые гряды в зеленых пятнах, скалы и ели.

Было холодно, сыро; потоки воды струились по скалам, неслись по тропам…»[209]

Затем, вслед за этими строчками (или склонами, или скальными террасами), — прекрасный «Разговор в горах» Целана, которого с семидесятых годов переводил как раз Андре дю Буше вместе Джоном Э. Джексоном.

«Мы, евреи, пришли сюда, как Ленц, через горы».

И еще, из более далекого прошлого, воспоминание менее живое и достоверное, но тем не менее важное для меня — это «Поездка в зимний Гарц», которая почти примирила Рильке с поэзией Гете…

Отсюда всего один шаг до «Зимнего путешествия» Шуберта, любимого Андре (как однажды я с некоторым удивлением обнаружил) и мною и — еще более глубоко и интимно — опять-таки Гюставом Ру; в конце жизни он тоже стал «зимним странником» — каждый раз, вспоминая комнату его деревенского дома, я мысленно вижу запечатленные в памяти морозные цветы на низких окнах, как в одной из самых прекрасных Lieds зимнего цикла.

Эти переклички немногочисленны, но они настойчиво звучат в глубине сердца, они же возникают на страницах, которые так щедро посвятил мне Андре. Там в конце как раз появляются вместе Шуберт и Гете: «То, что духи поют над поверхностью вод». Стихи о горном водопаде, «чистом луче» света, падающем с уступов скал и становящемся покрывалом радужной пены и ропотом бездны, а потом гладкой поверхностью озера, где отразились созвездья:

Но почему все-таки тем утром, прибыв в Трюинас, я вдруг так ярко, рельефно испытал чувство реальности мира, почему от погружения в нее у меня буквально перехватило дыхание? Я допускаю, что, конечно, сама трагедия смерти обострила мою чувствительность; к тому же нежданный снег, преобразивший окрестность, тоже мог изменить мое зрение. Впрочем, я и раньше всегда чувствовал: Трюинас — место прекрасное и «подлинное» — прекрасное в силу своей подлинности, — включая и этот большой дом, который стал его центром.)

Тонкий снежный покров: встреча, первая ли, последняя, в начале или конце сезона — и удивление — зеленые луга, снег, молодая листва под снегом; открытие мира — словно обновленного, в невесомом оперенье, — да, это удивление — словно огромная птица (и в самом деле) на миг коснулась земли, это легкое, свежее, почти нематериальное прикосновение — девственное, я думаю, здесь можно и нужно вспомнить и эту строку: «Могучий, девственный, прекрасный в блеске день»[210]. Скалы, овраги, луга, купы деревьев, редкие каменные строения, более, чем когда либо, реальные, очевидные, но при этом — как бы сказать? — словно воспарившие…

Очевидная реальность, вес, плотность этого фрагмента мира; а с другой стороны, и само событие погребения, возвращения в прах, каким-то образом стало более «подлинным» — обрело реальность камней и дорожной грязи — из-за полного отсутствия ритуала, из-за хаоса, сумбура, какой-то неловкости перед лицом смерти.

Стихийная сила.

Стихия: то, что лежит в основе, неорганизованная материя, фундамент, почва, которая не уходит из-под ног, — все это мы находим в книгах Андре дю Буше — те самые места, где, много лет назад, заблудившись и натыкаясь то на одну, то на другую ограду, я споткнулся и поранил себе пятку: противоположность мечте или сну; и надо всем легкий снег, как опадающие перья последней перелетной стаи.

Почти неописуемая, невозможная встреча — снег и цветущие яблони; розоватые мазки кисти на белизне.

Холод, грязь, ледниковые оползни, сад в цвету; но еще и две лошади, словно выточенные из драгоценного дерева, неподвижные; и люди, рассеянные вдоль дорог, и это наивное ощущение, что все мы друзья или, по крайней мере, могли бы дружить — благодаря общему чувству, которое привело нас к этой могиле, к этому дому.



Было еще одно ощущение, по крайней мере у меня, — совсем странное: мне казалось, что нет никакой потери, никакой пустоты, пусто только в гробу. И более того — в каком-то смысле даже грусти не было, во всяком случае, у меня; было сильное чувство, спокойное и всеобъемлющее одновременно, но не было боли и протеста. (Я повторяю, что говорю только о собственных ощущениях — как пытался делать всегда, — ни о чем другом.)

Всё в это утро было обновленным, исполненным жизни: переживание реальности мира, чудной реальности в момент встречи несовместимых крайностей; и ощущение человеческого тепла, и, повторяю, «душевного благородства», сиявшее изнутри и извне — под снеговыми тучами и под крышей дома.

Но абсолютным чудом, так парадоксально, если не сказать кощунственно породившим нечто похожее на тайное ликование, робкое, но тем не менее могучее, стали, конечно, слова — еще одна разновидность цветов или снежных хлопьев, которые взлетали, расцветали, парили несколько мгновений между землей и небом, — духовные сущности, но и материальные тоже, их бы не было, не будь настоящих цветов, скал, облаков, о которых они говорили, но рождались они из иного истока, не на небе и не на земле, они были сказаны нами, возникли в глубине сердечной, важные и нужные только для нас, — да, я уверен, что именно за ними в то утро осталась победа (пока это утро длилось) — победа над пустотой; и как же легко была она одержана, без всякого триумфального шума, победных криков, с простотой, равной чуду, — так ручей прокладывает себе путь среди трав и камней (и ручеек в самом деле звенел неподалеку, неутомимый).

Сияющий дым.

Или фимиам, струящийся из глубины сердца, когда оно раскрывается миру.

Сквозные сети слов собирали нас воедино, окутывали как плащ, но не заключали в себя, не отделяли от остального мира, напротив, все слова, сказанные тогда, были посвящены переходу, они сами были переходом, шагом вперед, — и гора перестала быть препятствием, стеной, но превратилась в прозрачную темноту, венчаемую снежным пиком, в ночь, чья дальняя вершина озарена рассветом.

И снова отрывок из «Мнемозины», идущий непосредственно перед тем, который был процитирован раньше:

209

Перевод Ольги Михеевой.

210

Начало сонета Стефана Малларме «Лебедь». Перевод Романа Дубровкина.

211

Перевод Сергея Аверинцева.