Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 100



Назвать запустение, как я только что сделал, чудесным, а еще раньше его таким увидеть — в этом есть, в конце концов, что-то шокирующее. Чистое эстетство? По-моему, напротив: пережитое там волнение, почти восторг, даже если отчасти они были связаны с одним воскресшим воспоминанием, далеким, но уцелевшим — а такое воскрешение всегда несет с собой чувство непрерывности жизни, единства личности, — прежде всего объяснялось ощущением «правды», такой же, как в Сегесте, но на этот раз в обыденном облике и в противоположность более либо менее глубокому впечатлению подделки, которое охватывает в местах, прошедших реставрацию, не важно — плохо или хорошо она была сделана. Понятно, что никого не радует, когда квартал старых Сиракуз становится нищенским и, может быть, даже небезопасным для здоровья; тем не менее в нем была правда, по крайней мере, правда о беге времени, об истории, о том, что эти дворцы, эти церкви, эти волюты, всё это искусство — в прошлом, что оно изглодано смертью и что невозможно это вечно скрывать и подгримировывать. Мало-помалу этот город все больше походил то ли на ширящееся кладбище, то ли на затяжное кораблекрушение и именно поэтому бесконечно трогал тем, что хотя бы в самом скромном виде сохранял след жизни, неуступчивый, как барвинок или вьюнок.

Радостное, даже изумляющее чувство при виде морского берега, который выглядел не таким разрушенным и опустившимся, как сам город, кажется мне более загадочным, может быть, более иррациональным. Словно невидимая волшебница только что прошла, наслав сон среди бела дня на эти низенькие домики; и, вытянувшись вдоль берега, они — вот почему я подумал о «Татарской пустыне» — как будто ждут чего-то неведомого, того, что яркий свет солнца над морем скорее прятал, чем раскрывал. В отличие от первого, это впечатление было рождено чистейшей грезой, но грезой давней, никогда не угасавшей и временами дающей свои плоды. Если бы я мог, как взломщик, прокрасться в эти дома (предположим, среди них еще есть обитаемые), а потом (вещь еще более невероятная) в сон кого-то, кто в этот день и час проводит там долгую сиесту, в сновидениях, которые мне удалось бы там увидеть, было бы наверняка не меньше чар, чем повсюду в мире, — я обнаружил бы в них почти ту же смесь грязи и чуда и, может быть, даже — как знать? — столько же страха и тоски, как в моих собственных.

Сон. Занятый детской игрой — наугад бросать перед собой камушек или деревяшку и следовать за ними, — я в конце концов сбиваюсь с дороги; поскольку я провожу каникулы в загородном доме моих дяди и тети Ш. и побаиваюсь их сурового нрава, мне не по себе, но потом я утешаюсь, обнаружив телефонную будку, откуда могу позвонить и успокоить их. (Наверно, я позабыл какие-то детали, придававшие сну интерес, поскольку в том, что мне запомнилось, нет ровно ничего особенного.) Раз или два я действительно жил на каникулах в просторном доме этой бездетной пары и не могу назвать те дни очень приятными; дядя обожал порядок и терпеть не мог, когда что-нибудь выбивало его из колеи; больше всего он любил свою мастерскую, где чудесно пахло древесиной и где он что-нибудь пилил или вытачивал, а у меня к этому душа не лежала; я уже тогда предпочитал отличную библиотеку, доставшуюся дяде от его отца, преподавателя словесности, где думал со временем отыскать такие книги, прежде всего — итальянских классиков, которые мне понравятся. Оттуда я чаще всего уносил книгу в деревянную беседку, на самый край большого парка, окружавшего дом, знаменитый тем, что некогда принадлежал известному человеку в истории кантона Во, Луи Рюшоне[181]; альпийские виды, на фоне которых заканчивается мой «Реквием», наверняка были навеяны тем, что я видел тогда из своего укрытия. Еще вспоминаю наслаждение, с которым, благодаря граммофону в гостиной, слушал соль-минорную симфонию Моцарта, но, может быть, с еще большим — «Шаланду» в исполнении Лис Готи[182], еще не подозревая, что живей всего меня, вероятно, волновала тогда переливающаяся женственность ее голоса.

июль

У Ольги Седаковой, русской поэтессы, с которой я имел удовольствие познакомиться в Москве, мне особенно понравилось — насколько я смог, и наверняка не без ошибок, его понять — вот это стихотворение «Надпись»[183]:

Серпуха: будто бы цветочная пыльца, цветы из розовых пылинок, и вместе с тем есть в них какая-то шершавость, что-то от рубища, от лохмотьев. Оттенки нищенства? Вот кто она: чудо-нищенка.

август

Всего несколько беглых заметок, только чтобы не забыть. «Цветы на откосе, не знающие росы, участливые к прохожим…» — начало повести Гюстава Ру, которое давно знаю наизусть. Белый с розовым вьюнок, взбирающийся на изгородь, и другой, чисто розовый и более мелкий, малое чудо розового цвета, распустившееся у самой земли: какой из них прекрасней? Рябина, желтый осот, вызвездившая почву мальва, затвердевшая земля. Кустики гориголова.

Никогда дороги не казались мне такими говорящими; заросшая плющом тропа убегает вверх. Изящные листья чемерицы.

сентябрь

Побеги новорожденной травы на фоне заходящего солнца — еще негустой, прямой и тонкой: что-то вроде фильтра, арфы… или моей последней лиры у самой земли. Чтобы среди порывов уже холодного ветра зазвучал вечерний, как бы золотящийся свет.

Оранжево-коричневая, с желтым исподом крыльев, бабочка у меня на запястье: крохотный витражный складень в стиле модерн. Долго не улетает, едва ощутимо касаясь моей кожи. Летучий и хрупкий витраж для только что взошедшего солнца.



Снова взявшись за «Прогулки одинокого мечтателя», чтобы проверить, не зря ли видел когда-то в этой книге отдаленный источник и прообраз всего мною написанного, я убеждаюсь, что Руссо, если исключить пятую, по праву знаменитую прогулку, где он передает восторг минутного единения с космосом, крайне редко говорит о природе, а куда чаще о психологии, о морали и (стоит ли удивляться?) о себе. Перечитывая потом «Зеленую тетрадь», я замечаю, что Морис де Герен[184] куда точнее в описаниях, как будто его взгляд, не настолько поглощенный собой, делается от этого внимательнее и острее. И вот я, к собственному изумлению, опять захвачен этими страницами, как прежде, в 1943 году, когда их для себя открыл, и даже глубже.

На последних страницах, написанных двадцатичетырехлетним юношей (через пять лет он умрет), его голос, немного жалобный и всегда трогающий за живое, набирает крепость, широту. Как веком позже Гюстав Ру будет писать свою первую книгу, «Прощание», сокрушаясь,-что потерял дар слова, а на деле — чтобы предотвратить эту потерю, Морис де Герен обретает голос именно в тот миг, когда опасается, что вдохновение в нем иссякло: «Всего за неделю моя душевная жизнь ослабела, источник пересох так быстро, что после нескольких дней уцелела лишь слабая струйка. А сегодня и последняя капля скатилась». Музыка рождается предчувствием конца: «Сегодня я как будто бросаю тень на всё вокруг, любой предмет непроницаем и наглухо запечатан смертью. Как по ночной дороге, я иду, отрезанный чувством собственного „я“ от безжизненных призраков окружающего». Этот торжественный и тайный шаг раздается уже у самых границ немоты, на пределе слова; слышишь почти ту же гармонию, что у Гёльдерлина в «Гиперионе», у Новалиса в «Гимнах к ночи», и не просто гармонию, а новый опыт, мысль, подытоживающую жизнь (и такую краткую жизнь), тягу всего существа к более глубокому истоку: «Природа допустила меня в самую уединенную из своих неземных сокровищниц». (Поразительно, что Рамю, думавший писать по Герену диплом, начал с подражаний ему, а потом и молодой Шаппаз, поколением позже, тоже был им до такой степени захвачен. Даже чувство, что жизни в нем осталось только на тень: «Вот она, природа моих мыслей — клочок уплывающего тумана», — откликнулось потом в сокрушениях Гюстава Ру на самых прекрасных страницах его прозы.)

181

Луи Рюшоне (1834–1893) — швейцарский государственный деятель.

182

Лис Готи (Алиса Готье, 1900–1994) — французская эстрадная певица.

183

В оригинале далее следует перевод, выполненный Жакоте. Он посетил Москву в мае 1996 года.

184

Морис де Герен (1810–1839) — французский поэт.