Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 68

— Ну смотри, осторожней.

У Чернорая потеплело в голосе. Тянет старика к Алексею, — одной веры с Михайлой, большевицкой. Незнаемая ему, Чернораю, вера, да сгиб за нее Михайла, крепко будет держаться и он, Чернорай.

— Слышь-ка, Алексей, можно мне вашей веры держаться?

— Можно, дед, всем можно.

— Ну, так вот, ежели что… одним словом, делай, как знаешь, у меня крепко будет, народу чужого здесь нет…

Старик хотел сказать еще что-то, да только махнул рукой и медленно пошел в избу. Да, отняли сына Михайлу, надежду единственную; вот, может, этот, чужой, отомстит за него. На крылечке Чернорай обернулся.

— Слышь-ка, Алексей, Настасья отвезет тебя до пристани.

Выехали на рассвете. По забокам курился сизый туман. Из-за Иртыша желтым краем показалось солнце, засверкало в светлых росинках на придорожной травке. Утренний холодок пробирался под теплую одежду и невольно заставлял прижиматься теснее друг к другу. Настасья всю дорогу молчала. Когда показалась пристань, стремительно повернулась к Петрухину всем телом и с материнской заботой в голосе сказала:

— Ты, Алексей, осторожнее там, в городе… не шибко лезь…

Алексей молча нагнулся и крепко поцеловал Настасью в губы. Знал, — в семье Чернорая он как за каменной стеной.

Глава пятая

Подул ветер

В железнодорожных мастерских и депо бросили работать.

— Товарищи, в вагонный цех!

Черной, бурливой волной вливаются в огромные, широко открытые ворота цеха. На вагонной платформе деповский, под кличкой Гудок. Кожаная фуражка сдвинута на затылок. На большом шишкастом лбу непокорная прядь черных густых волос. На смуглом закопченном лице блестят белые крепкие зубы. Раскаленным горном сверкают глаза.

— Товарищи!

Энергичным взмахом руки звонкие, стальные слова в толпу целой пригоршней.

— Товарищи, доколе же? Наши организации разгромлены. Профсоюзы разогнаны, больничные кассы задавлены. Наши работники арестованы. Их пытают, расстреливают. Наши экономические требования считаются противоправительственным выступлением, бунтом и жестоко караются.

Гудок с гневным взмахом сжатых кулаков подался вперед, засверлил толпу горящими глазами. Толпа дрогнула, подалась к Гудку, ответила горячим блеском глаз.

— Товарищи! Делегаты, посланные заявить и отстаивать наши требования, арестованы и теперь, может быть, уже расстреляны. Товарищи, мы испытали все средства, чтобы мирным путем добиться улучшения своего положения. Нашего заработка чуть хватает на хлеб. На нашем голоде, нашем разорении буржуазия справляет свой сытый праздник!

Голос Гудка зазвенел в страстном напряжении. Обожгло груди. Засверкали гневом глаза. Сжались в кулаки твердые, железные пальцы, в злобном прибое закружились голоса.

— Довольно терпеть!

— Стыдно молчать!

— Позор за погибших товарищей!

Гудок коротко и резко взмахнул все еще сжатым кулаком.

— Товарищи! В наших руках последнее средство — забастовка. Немедленно выбирается стачечный комитет. Телеграммы по линии. Немедленно устанавливается связь с рабочими всех предприятий города. Наступление одной сплоченной массой. Наши требования: немедленное освобождение арестованных товарищей, независимые больничные кассы, свободные профсоюзы, восстановление восьмичасового рабочего дня, увеличение расценок. Товарищи, терять нам нечего, а добиться мы можем многого, если будем держаться стойко, все как один!

И долго еще под закопченными сводами вагонного цеха кружились голоса ораторов то звенящие, напряженно страстные, то твердые и крепкие, как удар молота. Забастовка была назначена на двенадцать часов следующего дня.

Густой черной лавиной двинулись со двора мастерских. И вдруг прямо в лицо плеснуло горячим дождем.

— Казаки! Казаки!

Стоны и проклятия потонули в сухом треске выстрелов.

— Палачи! Убийцы!

Беспорядочной толпой хлынули назад. С шумом захлопнулись тяжелые ворота мастерских. И у ворот — двенадцать трупов.

По городу ходили патрули.

А по ночам по железнодорожному поселку метались грузовики, наполненные вооруженными людьми.

Останавливались у маленьких, закопченных домишек, выводили оттуда людей в черных, засаленных блузах или кожаных куртках и увозили в город…

На рассвете, в час, когда утомленные грузовики отдыхали в широких гаражах, к домику молотобойца из депо Ивана Кузнецова подошел высокий человек с густой черной бородой. Тихо стукнул в окно. Изнутри почти тотчас же к стеклу прилип широкий бритый подбородок. В испуге метнулся назад. Хлопнула дверь в домике, потом хлопнула калитка.

— Алексей? Ты? Ты? Жив?

Старые товарищи крепко обнялись, расцеловались.





Кузнецов не верил своим глазам. В радостном изумлении хлопал себя по коленям, ходил по комнате, садился, опять ходил. Сел рядом с Петрухиным, похлопал его по плечу.

— Ах, братец мой, да как же это ты, а? Смотри — и борода!

Петрухин улыбался радости товарища.

— Ну, как у вас, рассказывай.

Кузнецов нахмурился.

— Скверно, брат Алексей, совсем скверно. Все разгромили… Про забастовку слыхал? Нет? Ну вот… Двенадцать на месте убито. Трупы похоронить не дали, ночью где-то закопали. Потом полдепа еще замели. Восьмерых у новых мастерских расстреляли, у ям, знаешь?

Петрухин молча кивнул.

— После два-три завода забастовали было, бросили. Поддержки нет, спайки нет по заводам. Профсоюзы бессильны, задавлены, разрушены. Пропало все!

Кузнецов безнадежно понурил голову. Петрухин сурово нахмурился.

— Кто-нибудь остался еще?

— Остались. У нас в депо — Буторин, Коростелев, Семенов Николай, Котлов, Щепкин. В мастерских кое-кто остался.

— Что думают?

— Да ведь что думают? Которые раньше против большевиков шли, все большевиками стали, поняли, где правда. На своей шкуре испытали. Плачут теперь, да не воротишь. Меньшевики все на своего министра ссылались, ну, после расстрелов замолчали и они. Большевики, все большевики.

— Вот и хорошо, чего ж голову-то вешать. Тебя не трогают?

— Пока нет.

— Слежки нет?

— Да ведь как тебе сказать, не замечал будто.

Петрухин немного помолчал.

— Вот что, надо с товарищами повидаться. Как это устроить?

— Устроим, — встрепенулся Кузнецов.

…От железнодорожного поселка к Иртышу узкая тропинка. Вечером по тропинке по одному, по два и по три шли рабочие. На плечах удилища, в руках жестяные чайники. Из маленьких закопченных домишек высовывались люди.

— На рыбалку, што ль?

— На рыбалку. Бабы ухи захотели.

— А-а, в добрый час!

Расселись по берегу одинокими фигурами, закинули удочки в воду…

Ночью с того берега приплыла лодка. Высокий бородатый человек выскочил на берег.

— Здорово, товарищи!

— Здорово, Алексей, здорово, дружище!

Радостно сгрудились вокруг Петрухина, жали руки, расспрашивали.

Говорили всю ночь…

А когда на востоке засветлелось небо и легкой рябью затрепетали по реке отблески занимавшейся зари, Петрухин вскочил в лодку и поплыл на тот берег.

Миша бегал по палубе, заглядывал во все углы, сбегал на нижнюю палубу. Все было так занятно. Пароход острым железным носом разрезал воду, и волны с белыми гребнями шумно лизали нос и борта парохода. На носу парохода стоял человек в синей рубахе с белым полосатым воротником, то и дело опускал длинную палку в воду и громко выкрикивал:

— Четыре… Четыре с половиной… Четыре с половиной… Пять…

Внутри парохода, внизу, была обнесенная железной решеткой яма, а в яме быстро вертелось огромное светлое колесо. Миша со страхом заглядывал через решетку вниз, а ближе подойти боялся. Рядом с Мишей остановился высокий незнакомый дядя с большой черной бородой. С виду дядя сердитый, но глаза смотрят на Мишу ласково.

— Что, малыш, боишься?

— Боюсь, — сказал Миша.

Дядя взял Мишу за руку, подвел к решетке. На дне ямы, у шумящего колеса, с тряпкой в руках двигался человек, черный, как трубочист.