Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 92



К празднованию Великого Октября и кинохронику, и новые плакаты наглядной агитации, и ящик свежей литературы, в том числе художественной, привез парторг — Макар Степанович Дорошин.

Первый секретарь партийной организации Каменногорского нефтегазового управления был человеком на первый взгляд хлипковатым и не производил внушительного впечатления: невысокий, щуплый, с жидкими волосами неопределенного цвета и быстрой, как будто немного виноватой улыбкой. Однако эта незаметная внешность была ох как обманчива: на протяжении многих лет Макар Степанович успешно стоял между московским партийным начальством и неуживчивыми, сложными личностями, которым доверено было новое месторождение. В первую очередь это касалось начальника Каменногорского управления — Григория Александровича Бурова. Вот уж где требовался, так сказать, буфер, так это в отношениях между Буровым и высшим руководством.

Буров, конечно, не просто так занимал свой высокий пост. Дело знал, на работе горел, происхождение имел подходящее — пролетарское. Прошел весь трудовой путь: от рабочего до руководителя управления. И с высшим руководством разговаривать не боялся, при случае мог и высказаться прямо и нелицеприятно. Мнение свое всегда отстаивал бескомпромиссно. Вот тут-то и требовался талант дипломата Дорошина… и желательно так, чтобы Буров знал далеко не все детали.

Потому как имеются на белом свете герои, которые всегда на виду, вроде Бурова, — и есть у этих героев незримые помощники, всегда готовые вовремя сказать нужное слово, подписать нужную бумагу, остановить говорунов… В общем, дел довольно, и все сплошь мелкие, незаметные глазу. Что ж, без Дорошина как-то еще справился бы Буров… Впрочем, сам Дорошин над этим практически не задумывался. У каждого, как говорится, собственный фронт работ.

Обнинск, аэропорт. Жду самолета. Обещали «Ан» к середине дня, но, кажется, ночевать придется здесь. Хорошо рюкзак мягкий, положить под голову. Всякая ерунда от скуки в голову лезет. Сижу в аэропорту, гляжу на пустую взлетную полосу за окном. Стекло такое толстое, что кажется, будто снаружи совсем тоскливо, хотя, если выйти из дверей, — вовсе не так: бодро подмораживает и где-то ужасно далеко — солнце.

Солнце здесь не как в Москве, оно и суровее и действительно дальше. Его не пригласишь на чай из самовара, как Маяковский. И человек здесь как будто меньше, а земля — плоская, с кляксами болот в кучерявой бороде лесов.

Вспоминаю сейчас Степку Самарина, старого приятеля. Вместе учились в Литературном институте. Самарин смешной, на Филиппка похож. Мы его так сначала и называли — «Филиппок», а потом надоело. У него всегда шея из воротников торчала как у жирафа. «Это, — говорит, — потому что я для ношения галстуков неприспособленный. Уж прямо и не знаю, как потом в президиумах заседать буду».

Я думал, он шутит, а он взял и ушел из института. Прямо посреди учебного года.

(Прошлась уборщица. Поглядела на меня с жалостью. Молчит пока. Ночью аэропорт закрывается — интересно, есть ли здесь гостиница или надо просить, чтобы мне дали в зале переночевать?)

Мы с Самариным виделись в последний раз у входа в институт. Он стоял и, вытягивая шею, глядел на тяжелую дверь. Тут как раз девушки вышли, две или три, они всегда стайками ходят, как птички. В этом году мода красивая, от девчонок просто глаз не отвести. Я чисто из эстетических соображений на них любуюсь, как на цветы, и они это, конечно, подозревают, потому и хихикают. Самарин — другое дело, он влюбчивый, как какой-нибудь «лишний человек» у Тургенева. И краснеет смешно.

Стоит, стало быть, Степан Самарин, глядит на девушек и краснеет, краснеет.

— Чего, — говорю, — Степушка, ты такой розовый?

— А, — говорит он. — Денис. А я, представляешь, из института ушел.

— И я ушел, — говорю, — потому что занятия на сегодня закончились. Хочу до завтра успеть одну книжку дочитать…

— Нет, — говорит он, — я совсем ушел. Навечно. Вот гляжу на эту дверь…

(Он на дверь глядел! В жизни бы не поверил, что Самарин тех девчонок пропустил!)

— Гляжу на дверь, — с силой и выражением продолжал Самарин, — и вспоминаю, с каким чувством ее впервые открывал. Каждую секундочку помню. Как потянул на себя, как радовался, что она, такая тяжелая, мне поддается… Вот бы, думаю, и учеба мне с такой же легкостью давалась.

— Да ты что, Степан! — говорю. — Что у тебя с головой? Мать с таким трудом тебя в этот институт запихала…

Мама у Степушки, правда, замечательная. Красивая и молодая — прямо не как мать, а как сестра. Она в министерстве работает, но дома держится очень просто и Степкиных друзей любит. Готовить, правда, не умеет, торт и печенье к чаю у нее всегда покупные. Но это как раз закономерно. Бабушка моя всегда говорит: «У женщины или руки красивые, или обеды отменные». Отец ей возражал: «Вы, мамаша, совершенно от жизни отставшая. Современные условия освобождают женщину-труженицу от домашнего рабства». А бабка свое гнула: «Нет, мол, что в вашей хваленой кулинарии покупается — всё не то, есть невозможно. Надо обязательно готовить домашнее…» В принципе, я с бабкой согласен. Но Алина Станиславовна — совершенно особенная женщина. Ее просто невозможно представить на кухне, в фартуке, чтобы она капусту шинковала или в духовку какой-нибудь пирог сажала. Прямо признаюсь: не была бы она Степкина мать, я бы, наверное, влюбился и страдал. Как типичный тургеневский барышень.



Я как Алину Станиславовну помянул, Степка сразу сделался свекольного цвета.

— Ты про маму вопрос и не затрагивай, мне еще с ней разговор иметь. Но учти, Денис, решение мое окончательное и твердое.

— Ты о чем вообще, Степан, говоришь? У тебя, наверное, температура.

Он только рукой махнул и засмеялся. За что люблю Степку — не злится он никогда.

— Нет, никакой температуры нет Напротив, я все холодно обдумал. Литературный институт — это моя ошибка молодости, а настоящее мое призвание — геология.

Тут я и упал, фигурально выражаясь.

— Геология? Ты в своем уме? Какая еще геология? Это же целая наука, тут учиться надо, химию, между прочим, сдавать…

— Что ты кудахчешь, как замдекана? Это потом надо химию и все остальное сдавать, а сначала можно и так, в разнорабочих, чтобы воздуху нанюхаться и к ремеслу притереться, — сказал Степан. — Мне даже по ночам снятся тайга и степи и я с геологическим молотком. Хожу и камни обстукиваю на предмет полезных ископаемых. В общем, собираюсь ехать туда, где вершится сейчас история страны — в Западную Сибирь.

— Ты же писателем хотел быть.

— Вот и буду писать — письма из Сибири, — сказал Степан. — Длинные и подробные. А ты еще гордиться мной будешь. И вот здесь, — он показал на дверь Литературного института, — повесят мой портрет.

— Ага, — сказал я. — Гвоздями прибьют.

— Ты скептик, — заявил Степан на прощание, — а скептикам очень трудно живется.

— Даже самому закоренелому оптимисту трудно представить себе, чтобы портрет выдающегося геолога висел на входной двери Литературного института, — заметил я.

— Не притворяйся, будто ты меня не понял, — ничуть не смутился Степан. — Будешь еще статьи про меня писать.

— Из Сибири, — добавил я.

— А что? Из Сибири! — сказал Степан.

И вот я на своем первом задании… Лечу в Сибирь. Кто знает? Быть может, встречу и Степана. Вот она, литературная практика. Молодой очеркист в газете. «Писатель обязан быть на передовой, набираться опыта, а журналистика — первая помощница… Сколько наших замечательных советских писателей начинали с очерков, с коротких заметок в газетах…» — сказал мне наш замдекана, отправляя на практику.

А когда я приходил вчера попрощаться — мол, уезжаю на первое ответственное задание, — он пожал мне руку и вдруг спросил: