Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 142

В устье ручья недавно началась расчистка площадки под электростанцию. Никакой избы там Николай не видел. Оставалось захватить с собою старика Рочева, чтобы он показал в точности место старого зимовья.

— Привезу Филиппа на Пожму потом, вместе с медвежьей тушей, — откашлявшись, сказал Илья, продолжая старый разговор. В темноте жарко тлела его цигарка.

Николай не возражал. Стояли, ждали председательшу.

— За самогон она его? — спросил Николай.

— За лося. Угробил недавно еще одного, старый лешак! Под суд может угодить. А баба побаивается, что последнего мужика колхоз лишится: хоть и дрянной, а шорник.

Прасковья наконец вышла, подхватила парней под локти и повела вдоль улицы, сокрушая подковками сапог молодой, хрупкий ледок.

Сапоги на ней были хромовые, щегольские, голенища в обтяжку сидели на полных икрах. Но были они ей не по ноге — остались от мужа.

За день Николай узнал, что ей нет и тридцати, что муж Прасковьи был самым красивым и культурным человеком на деревне и заведовал школой. Потом ушел на войну вместе с лайковскими парнями, а ее выбрали тогда председателем. Молодка она была веселая, живая, а время приступало крутое, вот ее и поставили в голове артели, чтобы, значит, не так уныло в правлении было…

А теперь вот сапоги… И все.

От прежней жизни — одни прежние вещи, да и тех успели нажить немного. Пройдет год-другой — и ничего не останется…

Когда она говорила это, Николай чувствовал, что жестокая обида переполняет ее душу, видел, как закипали и тут же гасли на ресницах близкие бабьи слезы.

— Ну что ж, пошли теперь ко мне, угощу чем бог послал! — сказала Прасковья, прижимаясь к Николаю и стискивая его локоть несильным пожатием, словно ища у него защиты.

— Спать пора, — засмеялся он, не очень уверенно противясь ее движению.

— А я бы пошел… — зевнув, сказал Илья и далеко отшвырнул красно мигнувший во тьме окурок. — У меня дома печка, да матка, да теснота. А у председателей всегда новая изба и кувшинчик в погребке…

— Многовато наговорил, Илья, а все ж правда! — сказала с какой-то грустной удалью Прасковья. — Обеднела и осиротела, голову некуда приклонить, и хлеба иной раз нет, пра! Ну а добрых людей как не принять! Вон солдат, поди, и на передовой люди кормят и поят — тем и силен бедный народ. Уж чаем с брусничным вареньем всяко угостим… Шагайте побыстрее, шевелитесь, удальцы мои!

В избе Прасковьи было уютно, чисто. Доглядывала за всем, как видно, свекровь, еще крепкая, маленькая старушка. В переднем углу, там, где когда-то помещалась божница с иконами, висел небольшой портрет в раме из цветной соломки, перетянутый в нижнем углу черной ленточкой.

Свекровь, по-видимому, была доброй старухой либо свыклась с той простой мыслью, что рано или поздно уйдет от нее бездетная невестка. Чужих мужчин приняла радушно, поставила самовар, а потом убралась на печь, за ситцевую занавеску, спать пораньше.

Прасковья ушла в боковушку, наскоро умылась, надела чистую блузку, что шилась, наверное, лет пять тому назад. Тонкий батист через силу сдерживал молодую полноту хозяйки. Кашемировая юбка хорошо пришлась к высокой, стройной ноге. А когда Прасковья накинула цветастую косынку на плечи и вышла, стыдливо румянея в скулах, поигрывая бровью, Илья замычал, с шутливой завистью поглядывая на Николая, а Николай мысленно помянул беса.

«Чертовка баба!» — удивился ей и себе Николай. Как, оказывается, легко, с первого взгляда можно понять, что она не безразлична тебе, что есть в самой простой женщине какая-то зернинка, что враз отметит тебя царапиной…

По всем житейским статьям ему не следовало принимать всерьез исполненного тайного умысла озорства молодой незнакомой женщины. Но ему было хорошо с ней, томило сладкое беспокойство, и он радостно откликался на ее взгляды, на всякое едва заметное движение, предназначенное ему одному.

Облокотившись на стол, Николай вздохнул. А Прасковья сказала так лениво, тягуче, будто шутки ради:

— Не вздыхай, милый, глубоко — не отпущу далеко…

Илья, как видно, не очень старался подмечать их безмолвный сговор. Он с удовольствием попробовал голубичной настойки, что берегла к красному дню хозяйка, похвалил соленые грибки, а за чаем — брусничное варенье, приготовленное за неимением сахара на меду.





— Так что ж, Паша, куда устроим гостя на ночевку? — шутливо спрашивал Илья, когда приспело время уходить. — Дом приезжих нужно открывать, давно я говорил тебе! А теперь вот рассчитывайся, как знаешь: у меня некуда, племянников полон дом, да и пора бы тебе для моих родичей избу получше сладить — отцова еще…

Это верно, жили Опарины в тесноте, скудно. И Прасковья с искренней озабоченностью схватилась за голову:

— В самом деле, Николай Алексеич, некуда ведь у нас, ей-богу… Что ж, может, у меня в доме? Я и постель разберу и укачаю, а сама на печь, к старухе… А?

Она говорила все это спокойно, рассудительно. И все трое понимали, что она хочет скрыть свои чувства не только от них, но и от самой себя.

Еще пили чай, до шестого стакана, как и положено в северной деревне. Илья одобряюще и как будто с завистью кивнул Николаю, уходя:

— Завтра зайду! Спокойной ночи…

Дверь закрылась, и тотчас Прасковья стала строгой, накрепко сжала губы и ушла в другую комнату, что служила спальней. Там заскрипела сетка кровати, гулко захлопали ладони, взбивающие подушки. Стукнула крышка сундука — она меняла простыни.

— Можно отдыхать. Ложитесь, — встала в дверях Прасковья.

Николай посмотрел на нее от стола, снизу вверх, пристально и ничего не нашел ни в ее лице, ни в фигуре от прежней обещающей игривости, от дурманящей, развязной удали. И пожалел…

Но он выдержал ее ответный взгляд до конца и благодаря этому смог заметить мелькнувший на мгновение в ее глазах испуг.

Она стояла на пороге между кухней и спальней, загородив собой дверь, и пристально и бесстрастно смотрела на него, заезжего из другого мира человека, не целованного по-бабьи парня в клетчатой веселой рубахе со змейкой-застежкой вместо пуговиц, хорошим, добрым лицом и волнистой, не тронутой еще ни единой сединкой, шевелюрой. «Пригож парень», — говорят о таких.

Снова завязался какой-то немой разговор, и Прасковья будто боялась стронуться с одной, приковавшей ее половицы. Они были вдвоем в золотом световом кругу лампы, в тишине северной ночи, и на тысячи верст вокруг них дремала зимняя тайга. В окнах было черным-черно, и только в глазок, прильнув, с любопытством заглядывала кружевная, серебряная от заморозка сосновая веточка.

Он поднялся, шагнул к двери. И тогда Прасковья, очнувшись, отошла к столу и, подняв полные, с тонкой кожей локти, стала распускать тяжелую корзинку волос.

— Ложитесь, я постелила там, — невнятно сказала она, зажав в зубах шпильки.

Он ничего не слышал. Сладкий запах распущенных кос опьянил, и он, качнувшись, прошел в спальню, Прасковья со страхом оглянулась в угол, на портрет с черной ленточкой.

Женщина, вцепившись пальцами в густые волосы, бессильно склонилась над столом и будто считала крупные, горячие капли, расплывавшиеся по скатерти.

Потом постелила себе на широкой скамье в кухне и, торопливо дунув на лампу, погасила свет.

Он слышал, как ворочалась она на неудобной скамейке, как притихла, тяжело, прерывисто вздохнув.

…Лежал больше часа на широченной кровати, утонув в перине. Один в кромешной темноте, жадно курил и чувствовал, как сохнет во рту, как тело становится деревянным, будто чужим ему. При каждом движении свирепо скрипела панцирная сетка, звенело в ушах…

Внезапно вышедшая луна затопила лес, деревню, окна в избе призрачным, сонным сиянием. Через всю комнату, к двери, косо легла светлая, пыльная, как Млечный Путь в небе, дорожка. По ней можно было идти как во сне, идти, закрыв глаза, протянув вперед жадные, слепые руки… Николай сел на кровати, спустил ноги, как перед прыжком в воду…

Но поперек светлой полосы вдруг легла косая тень, другие босые ноги, легко ступая, промелькнули на лунной дорожке. Она вспыхнула на миг, вся в белом, в луче месяца и, сразу погаснув, присела на край постели, неуверенно потеснив его бочком к стенке. Бестрепетно протянула руки, коснулась его открытой в разрезе рубашки груди: