Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 127 из 142



— В газету пускай поместят, — простодушно признался Мурашко.

Захохотал сначала Терновой, потом Эрзя, за ним дружно заржали остальные. И даже Тараник усмехнулся для порядка.

— Ох, активисты, новаторы-рационализаторы, дьявол вас всех забери! — вытирая слезы, содрогался всем своим пухлым телом Стокопытов. — Отлили штуку. Да берите свою инициативу на здоровье, кто ее отнимает. Но куда людей — подумали?

Последним вопросом, ясно, начальник хотел проверить свои соображения, недавний разговор с Терновым.

— Ха! — удивился Мурашко. — Начальник нас разыграть хочет. Вроде он не знает, куда ему излишки девать. Да в капремонт, куда же их? «Гробы» поднимать.

Стокопытов с деланной миной обратился к Терновому:

— А что, Павел Петрович? Говорил я, кадры у нас золото, а? Академики! Давай открывай собрание!

Павел крякнул. С обидой уставился на Максима Александровича.

— Зачем оно теперь? Собрание уже состоялось. Притом на высоком политическом уровне. Остается оформить актом простои да заплатить людям что положено. Звенья перекомплектовать, и все.

Когда люди по одному выбрались из душного кабинета, Стокопытов задержал Павла:

— Все это здорово. Прямо сказать, стопроцентное понимание и, если хочешь, двести процентов инициативы! Вызывай, друг, Прокофьева, пускай принимает бригаду. Но кто же у нас возглавит капремонт? Ведь там по-прежнему можно гнуть туфту на всю длину карандаша. Надо бы такого парня подыскать, чтобы сам себе ОТК. Академика какого-нибудь!

— Человек есть, — сказал Павел. — Только не пугайтесь сразу. На капремонт я бы поставил без ошибки Меженного из инструменталки.

— Что-о?

— Он ни единого болта не припишет. Но материал и инструмент потребует с нас, хоть из-под земли. Решайте!

— Да откуда ты его узнал-то? Темная личность.

— Темная? Чем именно?

Стокопытов заморгал рассеянно. Темная… А почему, в самом деле?

Вот тоже вопросец. Почему? Кто может объяснить? Так считалось с прошлых времен.

— Ручаешься? — спросил Стокопытов.

Павел не отвечал, покусывая губы от злости. И Стокопытову вдруг стало нехорошо, неуютно в своем железном кресле, за крепким, устойчивым столом о двух тумбах.

22

Стокопытов расстроился не на шутку, плохо спал ночью. Его потряс, подавил страхом приступ давней стенокардии. Железным обручем стягивало грудь, теснило сердце. Вспышки страха за свою жизнь парализовали твердую когда-то волю. Привычный валидол едва утолял боли, пришлось вызвать врача.

Врач выписал бюллетень, жена отключила телефон, зашторила окна, чтобы ни один звук извне не потревожил больного. К вечеру Максиму Александровичу стало полегче, перед вечерним чаем он почитал газету, поднялся к столу.





— Стареем, мать, — грустно сказал Максим Александрович своей еще не старой, хорошо сохранившейся жене.

Странно, стенокардия обострилась без видимой причины, когда улеглись треволнения на работе, улучшился ремонт, а нормировщик Терновой, этот ершистый парень из бульдозеристов и, по сути, его, Стокопытова, воспитанник, начал поддерживать его при всяком удобном случае, хорошо, бескорыстно. По-партийному.

Но болезнь обострилась все-таки недаром, ее нельзя обмануть.

Мучили в последнее время Максима Александровича мысли. Даже не мысли, а подспудное чувство неудовлетворенности, сомнения в себе. Сомнения в своей долгой, многотрудной и, кажется, неправильной жизни.

Почему Терновой — вообще-то желторотый юнец — смог, а он, Стокопытов, не смог докопаться до главного в жизни мастерских? Почему он рискнул, не побоялся и, кажется, добился своего? Почему за всю жизнь у него, Стокопытова, ни разу не возникло желания отстаивать нечто свое, единственно правильное, полезное людям и конечно же хозяйству?

Ответ явился неожиданно, сам по себе, и этот-то ответ едва не убил Максима Александровича. Оказывается, у него за всю жизнь не было ничего своего, он добросовестно вез текучку, выполнял чужие, часто противоречивые указания, «внедрял», «выкорчевывал», снова «внедрял» и ложился спать с больной головой, не испытывая, однако, желания проявлять свое, личное, называемое обычно инициативой.

На то были, конечно, серьезные причины. С инициативой-то легко можно было поломать биографию. Но в страхе ли дело? Просто не было такой потребности, побуждения — доказывать свое.

Не было своего. И мысль-то не столь уже великая, а как больно от нее, черт возьми! Сидит она в глубине души, как пружинка часового механизма, вертятся шестеренки и валики в мозгу, екает сердце — не дает уснуть, успокоиться. А тут еще и вывод наворачивается насчет морального права быть руководителем.

Сохранил ты, Максим, свою служебную биографию в чистоте, незапятнанности, но кому она нужна, такая уж голубая, бессмысленно ровная? На кой черт она людям, Стокопытов?

А все началось с того, что его чуть ли не насильно сделали директором. В ы д в и н у л и.

Подчиненные с самого начала не признали его, потому что Максим не умел руководить, порол горячку. Они разводили руками, высмеивали его, втихую прозвали «Максимум», но он относил это к их политической незрелости, гнул свое, то бишь предписанное шаблоном, сутолокой тридцатых годов.

Когда недовольных становилось чересчур много, он пресекал. Бить приходилось сплеча, наотмашь, не соразмеряя удара ни с необходимостью, ни с силенками наказуемого, с единственной целью — в назидание остальным. К чести подчиненных, действовало это на них слабо. Не пронизывало, не вводило в трепет. Вслед за одной свернутой головой немедля появлялась новая неосмотрительная башка.

Но он все-таки добился своего: его стали бояться. Пришел «административный опыт», и Максим больше уже не сомневался. Стал говорить о себе во множественном числе: «Мы вам доверяем», «Мы заставим», «Мы создадим вокруг вас мнение». В докладах же частенько не стеснялся говорить от имени народа.

Все это было еще до войны. А после взяла засилие техника, во много раз стало труднее. Техника барахлила и не подчинялась, но ее невозможно было ни «пресечь», ни обвинить в очковтирательстве, ни понизить в должности, ни укатать, на худой конец, куда-нибудь в Магадан — хоть плачь. Тут-то и махнул Стокопытов на Север, где в то время вольнонаемные кадры ценились на вес золота.

Стокопытов вводил в конторе поголовную сдельщину. В верхах говорили, что она будто бы стимулирует. А Мурашко с Муравейко битые часы точили лясы в курилке, и мастер Кузьма Кузьмич, хотел он того или не хотел, все же «выводил» им сносную зарплату на хлеб, соль, бельишко и билеты в кино. Время того требовало, и мастер понимал так, что податься ему некуда. Жизнь шла как-то наперекосяк, хотя он, Стокопытов, обходился с ней куда как круто.

И Терновой… Попадись он Стокопытову этак десять лет назад, писал бы он теперь мамаше два письма в год откуда-нибудь с ударной стройки.

Припомнилась еще Максиму Александровичу история со стендом регулировки топливных насосов. Обидная история.

В механическом у Стокопытова лет десять работал мастером один инженер, уроженец волжского городка Энгельса. Прислали его еще в войну, Стокопытов понял так, что, если инженера определили в рядовые мастера, значит, он где-то кому-то насолил, и нужно его выдержать в черном теле, особо хода не давать.

А инженер, надо сказать, был опытнейший, он копался себе в механическом, помалкивал, пока в 1954 году его вдруг заметили и сразу сделали главным механиком треста.

И это бы ничего, но скоро попалась Максиму Александровичу газета «Известия», в которой прославляли экспонат ВДНХ — стенд регулировки, изобретение какого-то механика с целины. Там и чертежик был для обмена опытом, точная копия стенда из мастерских.

Стокопытов пришел в недоумение и ярость, позвонил бывшему подчиненному:

— Как же мы опростоволосились, Отто Эрнстович? Ваш стенд куда лучше, да и вертится у нас уже, почитай, лет восемь! А слава, значит, у дяди, на целине?

— Ну и что же? — осведомился вежливо главный механик.