Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 142



— Эх ты, нормировочная душа! — сказала Лена и показала язык.

А Костя, дождавшись, пока за нею хлопнет дверь, сказал с завистью:

— Счастливый все-таки ты человек, Павлуха!

Недалеко от универмага их обогнала на бешеной скорости «Победа». Не сбавляя хода, кренясь на правые скаты, влетела во двор знакомого особняка. И сразу вспыхнули окна, за кружевом штор запылал оранжевый абажур, летучими мышами тихо заметались тени.

Костя стряхнул ошметья снега, которыми засыпала промчавшаяся машина. Кивнул на окна.

— Видал, как икру заметали? Ни днем ни ночью покоя не знают — ревизия.

Косая тень оконного переплета, как и в прошлый раз, на ходу перечеркнула его лицо.

Павел потянул Костю вперед. Тот противился, продолжая машинально стряхивать снег. И наконец остановился как вкопанный.

— Слушай-ка! — сказал неожиданно Костя. — Вот я буду стопроцентный честный человек, буду вкалывать для светлого будущего и обходиться в лимит. А ловкачи тем временем будут гонять на личной машине по дачам и Гаграм, грязью и снегом обдавать. Не день, не два… Какой в этом смысл?

Павел рассердился.

— Что ты все смысла ищешь? Завидно — воруй и ты!

— Не о том, врешь! Я говорю, почему не прекратить это в общем масштабе? Что ж люди-то, безрукие, что ли? Ослепли они? В конце-то концов!

— А я тебе — справочное бюро? У честных людей настоящих дел по горло. Да и трудно небось корчевать эту нечисть! Васюков вон мне сказал, что жизнь, ее одной арифметикой не измеришь. И верно, по-моему.

— А кулака легче было ликвидировать? И за модным портным не стеснялись конных фининспекторов гонять! А теперь что — другая эпоха?

— Я и говорю: воруй, если завидуешь. А мне на них наплевать, — равнодушно сказал Павел. — Насчет дочки — да, могу посочувствовать. А насчет прочей шелухи ты меня не проймешь. У меня мозги болят о другом.

— Дон Кихот ты, честное слово! — заключил Меченый. — На новогодний бал готовь картонные доспехи, первую премию отхватишь! Ж-желаю! — Он удалился в темный переулок, горбясь, попыхивая чадящей цигаркой.

Поселок еще не спал. У белых, ярко освещенных колонн Дома культуры толпилась молодежь, с чрезмерными весельем и вызовом гикали парни, повизгивали девчонки. Уличный репродуктор исходил фокстротом, пошловатыми куплетами. Сладковатый тенор упрашивал какую-то Марину. Павел сплюнул.

Неожиданно джазовая трескотня оборвалась, сменили пластинку. И тотчас Павла захватила волнующая, сильная и грустная мелодия знакомого полонеза. Он не понимал, какая тайна заключена в музыке, почему так волновала и подчиняла она. Он просто отдался в ее власть, будто погрузился в тревожную глубину ночной, теплой реки, когда не видно берегов, когда текучая тьма зовет и страшит, страшит и зовет неумелого пловца. Ложись на волну, крой саженками антрацитовую, осыпанную звездами гладь.

Никакой реки не было, он шел вечерним поселком, погруженный в себя, переполненный музыкой, ожиданием какого-то неизведанного, но близкого чуда. А репродуктор все гремел вслед, волнуя и предостерегая.

Впереди, на синем снегу, маячили два силуэта. Высокий тонконогий парень, видно, провожал девушку. У фонарного столба они остановились. Парень качнулся к ней, потянулся руками, но девушка отступила — под фонарем искристо и холодно запылали ворсинки пыжиковой шапки.

Надя?

Павел был уже в десяти шагах.

Так и есть.

Надя поправляла ушанку, и даже в голубизне ночи видно было, как настороженно всматривалась она в подходящего Павла.

— Спасибо, Валера, спокойной ночи, — намеренно громко сказала Надя, поглаживая варежкой щеку. И вдруг шагнула ближе. — Ты? Павлушка?

Павел сделал вид, что не заметил Валерку, молча взял ее под руку и, не сбавляя шага, повел дальше. У знакомого палисадника придержал.

— Ну, а если бы я вздумал… дать ему по шее? — поинтересовался он насмешливо и угрюмо.

Надя успела оправиться от минутного смущения. Потрогала варежкой плечо Павла, сметая снежок.

— Помилуй, за что? Мы с танцев. Проводил, и все, из обычной вежливости, — строго сказала Надя.

— В другой раз побью, имей в виду, — неуступчиво сказал Павел. — А отвечать будешь ты.





— Не злись, пожалуйста! Ты, неуч, — она тихонько засмеялась.

— Уж не знаю, культурно получится ли, а только учти, — упрямо повторил он. И, завладев ее руками, добавил: — А может, я помешал? Так ты скажи прямо. Караулить не буду, случайно ведь вышло.

Он обманывал сейчас себя. Он не мог так просто оставить ее, даже если бы она вдруг стала избегать его, даже если бы целовалась с другими. Это было свыше его сил.

Но Надя потупилась, ковырнула ботинком снег. И вдруг потянулась к нему прохладным, пахнущим снегом и ночью лицом, и в ее глазах Павел заметил испуг.

— Ты чудак, Павлушка! Знаешь что… Я одна дома. Папка уехал встречать мутэр с курорта. Давай посидим, как большие, у самовара, а?

— Надька!

Она смахнула варежку и привычным движением прижала пальчик к его губам. Протянув другую руку, звякнула щеколдой и открыла калитку в свой двор.

Он успел еще кинуть ревнивый взгляд вдоль улицы, будто хотел увидеть под фонарем длинную тень Валерки. Но улица была пустынна, ветерок гнал по блестящему насту колкую, гривастую поземку.

Пока шел по двору, раздевался в прихожей, старательно гнал от себя ревнивые мысли. Что в самом деле, Надя же не позволила Валерке обнять себя, он ясно видел. Проводил с танцев, и все. И он моложе ее, этот тонконогий, как его… патриций. Но какая-то тень, какая-то бродячая кошка перебежала все-таки дорогу, если так кольнуло в душу. Черт возьми!

Надя, наверное, хорошо понимала, что творится с Павлом. Она суетливо побежала на кухню, загремела там крышкой чайника. И что-то медлила, не показывалась. Может, приходила в себя, а может, так, кто ее знает?

Любовь…

Вспомнился вдруг «Всадник без головы», вечерний каток и как он, дурак, путался с какими-то ремешками на обыкновенном маленьком ботинке. Чего он путался?

Путаницы не избежишь потом, когда у тебя растут черные усы, когда надо бриться через день и тебя исподволь приучают к вежливости. Вот и сегодня они просто посидят наедине за столом, как взрослые люди, послушают приемник, Надя заведет новые пластинки, и…

Надя поставила на стол высокую красноголовую бутылку темно-зеленого стекла.

Павел зажмурился, не замечая этой бутылки. Его ослепила Надя.

Тонкое крепдешиновое платье (тоже не по сезону, как у Лены) с глубоким вырезом будто нарочно оставляло открытыми плечи, только-только начинающие полнеть, таинственную ложбинку за сквозной гипюровой вставкой. Ошеломляла броская прелесть оголенных рук, томящая сила еще не осознающей себя, но уже проснувшейся в Наде женщины.

Густое, пьяное кружение заставило его поскорее сесть за стол, чтобы, упаси боже, не обнимать Надю, не переступить какой-то невозможной черты.

— Ты… какой костюм на бал-маскарад готовишь? — неожиданно спросил он деревянным голосом.

Надя проворно управлялась с сервировкой. Плутовато, исподлобья взглянула на него.

— Лень возиться. Пойду в жакетке, как на работу. — И засмеялась, с тонким кокетством отставила ногу. — Костюм активной комсомолки разве не пойдет?

— Подойдет, — кивнул Павел, но тут же с недоумением оговорился: — Хотя… как же? Тогда ведь спутается все: когда ты на работе, а когда на маскараде?

— Чудачок. Вот и хорошо! — усмехнулась Надя.

Павел достал за горло черную бутылку и, внимательно изучив наклейку, хмыкнул:

— Сам-трест? Это что означает? Кислое?

Надя улыбалась счастливыми, туманными глазами. Она знала, конечно, почему он несет околесицу, это ей нравилось.

— Кислое буду пить я. Ведь ты ничего не смыслишь в этом, работник всемирной армии труда!

Тут Надя поставила перед ним графинчик с янтарной настойкой. На дне желтели, увеличенные пузатым стеклом, лимонные корочки.

— Перед Федором Матвеевичем сам будешь отчитываться: это его энзэ, — строго пояснила Надя.