Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 142

В заправленном тракторе, не считая отвала, двенадцать тонн.

Павел торопливо натягивает свою еще не очень мазутную телогрейку: бежать к Степке, звать соседа с тросами. Селезнев спокойно кивает ему: погоди, сами управимся.

Он спрыгивает из кабины в зеленую мякоть, деловито обходит вокруг машины, примеривается. Павел стоит у левой звездочки, слышит, как из-под оседающего в топь кожуха бортовой с чавканьем и плеском, играючи прорывается вода. Чаруса! Жидкая западня, без помощи не обойтись!

А Селезнев достает из-под сиденья топор: пошли, мол.

На опушке спелого леса они кряжуют две толстые сосны, подтаскивают бревна, укладывают ровненько позади трактора.

Павел ничего не понимает. Бревна лежат на уровне верхнего полотна гусениц, под топливным баком. Трактор ни за что не выберется на них. Будет грызть траками, катать в грязи, и только.

Расспрашивать нельзя: Селезнев в такие минуты неразговорчив, зол. Он молча прикручивает обрывком троса бревна к гусеницам. Павел хватает колючий обрывок и тоже сопит слева. Способ самовытаскивания ему уже ясен, но хватит ли у трактора мощности выбраться на такую высотищу?

Мотор уркотит затаенно, с глухим беспокойством и угрозой, под машиной зыбится, дрожит топь.

— Полезли в кабину!

Селезнев включает муфту, дает резкий ход назад. Гусеницы хватают бревна и пытаются затащить их под себя. Неистово ревет дизель, грохот и лязг сотрясают округу, и самое небо, и зыбкую поверхность болота. Но ничего не выходит — у мотора, безотказного дизеля, не хватает силы.

— Те-е-хника, черт бы ее драл! — ругается Селезнев и отключает муфту.

— Звать народ? — суетится Павел.

— Погоди, мы сейчас еще с червей зайдем, — усмехается Селезнев и пускает через трансмиссию маленький двухцилиндровый пусковичок, бензинку слабосильную.

Моторчик начинает пыхтеть, слабая его силенка в бесчисленных передачах шестерен вырастает в десятки раз. Где-то на критической точке пусковик делается сильнее дизеля.

— Ну!

Дрожат верхушки недалеких елей, ходуном ходит болото, а гусеницы уже стронулись, засверкали ребра башмаков, уже поплыли кверху прицеп и кабина — бревна медленно и верно пошли под машину.

Трактор с победным рыком вздымается вверх прицепом, чуть ли не торчмя становится на отвал и вдруг всем весом ухает на бревенчатый настил.

Селезнев орудует рычагами стоя, полусогнувшись в кабине.

Теперь можно обрубить связки троса. И закурить.

Павел ошеломлен.

— Словно… Мюнхгаузены! — восторженно орет он.

Селезнев подозрительно попыхивает цигаркой.

— Кто?

— Немец такой был, сам себя из болота за волосы вытянул!

— Ну, брат, врешь! Немцам такие штуки и не снились, — обидчиво возражает Селезнев. — Немцы в нашем положении давно бы копыта на сторону откинули. Знаю я их. Повидал!

Так-то бывало иной раз в лесу.

И еще…





Как-то зимой. Били они бульдозером глиняный откос, сравнивали профиль. Глина промерзла на добрый метр, бульдозер рычал, как раненый зверь, рвал гусеницы, отколупывая мерзлоту по малой крошке. Выработки не было. Вечером в полутемном балке Павел грелся у чугунной печи, проклинал отчаянную работу, от которой болели руки и ноги, надламывалась спина.

Сказал между прочим:

— Черти топографы! И начальство тоже! Объехать бы тот откос, и порядок. Крюку дать — где были бы теперь!

Селезнев лежал под шубой на топчане, курил, смотрел в стылое голубое окошко над дверью. Сказал тихо, но внятно, будто с собой разговаривал:

— Оно, видишь, какое дело, Павлушка. Дорога та нужна больше не нам, а тем шоферам, которые повезут главный груз на Верхние Шоры. Там, возможно, город будет — через сто и двести лет. И вот если мы сейчас не осилим окаянную мерзлоту, дадим крюку, то все шоферы и через сто лет будут на повороте тормозить, а то и лететь под откос. Понял? Будут крыть тех, кто дурацкую петлю сделал. Нас с тобой! Скажут: были такие слабаки в двадцатом веке, не сумели спрямить дороги. Видишь, какое дело, Павлушка. А топографы, они правильно линию дали. Делать такую дорогу, чтобы и под асфальт годилась в случае чего.

Павел стал поправлять сползавший с плеча полушубок, склонился к самой дверце. Было такое чувство, будто Селезнев пристыдил его в чем-то. И лицо от близкого огня печурки вдруг запылало, сделалось красным.

Он помолчал, прикрыл дверцу и вдруг спросил в темноту:

— А ты… партийный, Селезнев?

В темноте потухла красная звездочка папиросы, слышно было, как Селезнев с сожалением усмехнулся и вздохнул:

— Нет, Павло. Степка — тот кандидат, а я нет. Собирался на фронте, заявление мое уже и рассмотрели вроде, а тут — ранение, да такое, что оказался в списках погибших. В сорок третьем, под Прохоровкой…

Павел весь сжался, когда Селезнев напомнил о том проклятом годе, когда погиб отец. Рванул печную дверцу за чугунный шарик рукоятки, обжигая пальцы. В темной избушке ошалело заметалось багровое крыло света.

— Засыпало меня, можно сказать, с головою, и похоронку жена получила честь честью, а уж похоронная команда из другой части догадалась пульс потрогать, говорят: дышит еще, рано хоронить… После этого хирурги со мной долго возились, потом в нейрохирургию передали, потом ходить заново учили… То да се, война кончилась, прямо из тылового госпиталя прибываю, значит, домой. Да! Прибываю, а жена замуж уже год как вышла, и маленький у нее на руках, вот тебе и встреча! И мужик этот, новый, тоже никак не виноват, ведь усыновил двоих мальчишек в такое время, надо понимать! Гляжу — отболело у нее по мне сердце, плачет от этой незадачи, и маленький дитенок орет… Ну, что делать?

Сказал тогда Селезнев жене, что ни в чем не винит, пускай так все и останется. А он уедет куда-нибудь, с глаз долой, а на сыновей будет зарплату присылать по совести. И все. Как отрубил.

— А тут как раз набор был на северную нефть. Буровиков искали само собой, но и трактористы нужны были, плотники, сварщики… Получил направление на этот Север… За счастьем, значит… Это ж надо, после похоронки землю топтать, да еще и какого-то счастья искать!

Павел по молодости лет не мог ощутить и осмыслить всей глубины его драмы и тоски, но отчетливо сознавал, что Селезнев — человек крепкой душевной основы и за него можно держаться, учиться у него не только по части бульдозерных наук, но и во всем другом.

— Не пробовал, Максимыч, справки-то восстановить? Насчет неправильной похоронки и — всего остального? — спросил он докучливо.

— Первое время не до того было, а в прошлом году, верно, написал. Вот жду, — сказал Селезнев.

Сидели они тогда в темном балке, двое — отец, только по фотокарточкам знавший своих сыновей, и сын, потерявший отца. Сидели в глухой тайге на некой  г р а н и  в р е м е н и. И не знали, что скоро многое переменится в их жизни.

Пять лет прошло с той ночи. Жена к Селезневу вернулась с мальчишкой от второго мужа, и живут они хорошо, и в партии Селезнева восстановили, оказалось, что был он принят в партию перед боем — без кандидатского стажа. А вот сыновья на целину как уехали, так и не показались до сих пор!

Оттого-то он и прикипел душой к Павлу там, на трассе. И сказал он ему по-отцовски на прощание:

— В большую неразбериху идешь, будь большим, слышишь?

Верный человек Селезнев сказал, что нельзя гнуться, делать крутые повороты, коли взялся прокладывать прямую трассу.

Слабак ты, Терновой! Кого ты испугался? Тараника с Кузьмичом? Непонятных норм, которые с жизнью не сходятся? Или на самом деле, может, логарифмической линейки? А Ворожейкин, Сашка Прокофьев, Федор Матвеевич, Лена из механического, которая собирается все кого-то «строгать», Мурашко с Муравейко и Надя, наконец, — это разве не друзья твои?

Не на кого опереться, некому душу открыть, что ли?

И про главную заповедь ты забыл, что сам Резников тебе назвал!

А фотокарточки твои еще висят на двух Досках почета — у конторы, прямо перед окном Пыжова, и у здания треста, в поселке, — их еще не сняли, учти!