Страница 21 из 67
Она не сразу поняла рассказ, долго молчала, похрустывая сухариком за чашкой чая, и мы стали было говорить уже о чём-то другом, как вдруг она вспыхнула, глаза её засверкали:
— А ну-ка прочтите мне ещё ваш рассказ!
Потом задумалась, как будто вовсе даже забыла обо мне. И когда вернулась ко мне, то сказала:
— Я не сразу поняла, что это про самое главное. А вы ведь решаете задачу всей моей жизни! Знаете, Олег до сих пор во сне посещает меня и всегда почему-то строг, не улыбается, не скажет ничего, и я всегда перед ним виновата. Неужели я всё ещё виновата?
Он считал меня царицей — и я была ему царицей. Он считал меня невестой и матерью — и я была ему всем: через меня, как через мать, проходило всё его творчество. Он писал мне в Москву из своего одиночества: «Я не знаю, где кончаешься ты и начинаюсь я». И мы должны были жить раздельно. Я любила его — вот почему ни разу не пришла мне мысль о нём для себя. Если б я знала тогда, что для себя должна была звать его в мир, в тот мир, где живут хорошие люди, — мы могли бы и это сделать священным!
— Вернуться во дворец, — подсказал я, — в тысячу комнат, в котором нет придуманной взрослыми тысячи первой, влекущей к запретному.
— Да, да, в хрустальный дворец без запретной комнаты. И там мы стали бы царями!
В1941 году Пришвин запишет: «В рассказе „Художник" намечена, но не совсем раскрыта тема первенства жизни перед искусством: я говорю о жизни, преображённой деятельностью человека, где искусство является перед нею только средством, пройденным путём (как ожидание друга и сам друг).
Искусство рождается в бездомье. Я писал письма и повести, адресованные к далёкому неведомому другу, но когда друг пришёл — искусство уступило жизни. Я говорю, конечно, не о домашнем уюте, а о жизни, которая значит больше искусства.
— Есть ли такая жизнь?
— А как же! Если бы не было такой жизни, то откуда бы взяться и самому искусству?
Сегодня так далеко забежал вперёд, что уж не она, как прежде, говорила мне новое, а я ей принёс весть, и она воскликнула, изумлённая: „Думала ли я когда-нибудь, что здесь найду объяснение своей жизни!“»
Было совсем ещё светло, когда я провожал её через Каменный мост. Вдруг она встревоженно прижалась ко мне и насильно повернула меня в другую сторону; через минуту она отпустила меня и сказала:
— Там мой муж прошёл. Он хороший человек и настоящий герой. Он продолжает любить меня, ему сорок лет, а он седеет, и от меня, только от меня! И не перестаёт любить, и делает открытия...
— В чём?
— В математике.
— При чём же тут в любви математика?
— А и математика его тоже от меня. Это взамен меня. Помните наш разговор о запрещённой комнате? Олег отказался меня ввести — я ушла к этому...
— И он ввёл?
— Нет... Но он герой.
Всё было загадочно, почему человек, имевший задачу одолеть Кащея, вместо того делает открытия в математике и оттого стал героем.
Я сказал ей:
— Так-то, пожалуй, и я герой. Я, пожалуй, больше герой: должен был войти в запрещённую комнату, а вместо того создал хрустальный дворец в тысячу комнат.
— И всё-таки вы не герой, а он герой.
Она с улыбкой посмотрела мне в лицо, и я понял, это она из жалости к нему, а меня «героем» просто поддразнивает.
— Принимаю вызов, — ответил я, — я напишу поэму, вы будете плакать и перестанете меня дразнить. Ваш геометр пришёл к вам по прямой линии, я же приду по кривой.
Она с недоумением посмотрела на меня и просто сказала:
— Мы с вами очень подходящие, я чувствую себя с вами так же, как с Олегом, но вот человек прошёл мимо, и мне за него больно... Это мои долги! И я не знаю, люблю ли я вас, или впрямь пришло моё время... Нет, я не хочу времени: заставьте, помогите мне забыть долги и время — и я с вами на край света пойду.
Мы расцеловались на прощанье по-настоящему, как родные с детства люди, и я впервые сказал ей «ты».
Вот это самое главное чувство — время преодолеть. Можно в 20 лет сказать всё, как Лермонтов, а если срок не даётся, то в старости будешь как юноша писать.
И вот почему искусство — это форма любви. И вот я люблю, и моя юность вернулась, и я напишу такое, чтобы она растерялась и сказала: «Да, ты герой!»
3 марта.
Ночь почти не спал. Я повторял:
— Зачем это я сделал, зачем тратил на забаву или самообман драгоценную человеческую жизнь!
Днём перед её приходом я трепетал: мне представилось, будто во мне самом, как в торфяном болоте, скопился тысячелетний запас огня. Я это придумал, и оттого пробудился во мне тоже давнишнего происхождения страх за себя и стыд.
Но когда она вошла, в глазах её было так много какого-то неведомого мне богатства, что страх и стыд прошли при её появлении.
— Ничего, — сказала она с милой улыбкой, — наверно, без огня нельзя жить на земле!
— Но, мне кажется, это опасно для нашей дружбы.
— Я когда-то тоже себя так пугала. Только это может быть и иначе: что опасного, если ребёнок просит молока?
Я не знал, что ответить, я не понимал её...
В этот раз вышло так, что казалось — вот оно и всё... Но в этом «всё» не хватало какого-то «чуть-чуть», и через эту нехватку «всё» превращалось в ничто.
— Я обещала вам, что не буду с вами лукавить. Сама женщина это ни во что не ставит, и всё это «грудь Психеи, нога газели» — это только приманки, а сущность-то есть в каком-то «чуть-чуть». Я не буду лукавить: если хотите, вы всё можете брать, но всё это без «чуть-чуть» будет ничто — чепуха.
— А что же не чепуха?
— У вас редкий ум, — ответила она, — вы сейчас единственный, с кем я открываюсь, и у вас сердце, — ах, какое у вас сердце! И всё-таки я не вся с вами. Догадайтесь, в чём дело, чего не хватает, — и я отдам вам всю жизнь.
— Это похоже на сфинкса: всё открыто и ясно; природа как везде и во всём, но в лице сфинкса есть какое-то «чуть-чуть», и его нельзя разгадать. Мне кажется, разгадать это для меня, а может быть, и ни для кого невозможно: зачем же иначе сфинкс? Вы-то ведь сама тоже не знаете!
— Но, мне кажется, это можно заслужить, и тогда всё само собой откроется, как сундучок без замка. Как же вы думаете заслужить?
— Служить, — сказал я, — это значит собирать внимание к тому, что любишь. Всё, всё туда!
— Как хорошо! Мне кажется — это правда. Откуда вы это берёте?
— Из своего опыта: я в молодости давным-давно влюбился и всё лучшее на земле собиралось к ней. А когда она исчезла, то всё собранное в ней стало обратно становиться на свои места: какой-нибудь заячий следок, голубеющий на белом снегу, отчего он стал мне прекрасен? Оттого, что пришёл сюда от неё. Или звук шмеля на цветке ранней ивы, или северный свет, или южное море, и всё на свете, всё было из неё и всё прекрасно.
А теперь я буду служить вам, и всё, что вышло тогда от неё, собирать обратно в этот сосуд. Я буду делать это Вниманьем.
Она молчала. Я посмотрел: она свернулась собачкой в углу дивана, поджав ноги, стала маленьким комочком — не женщина, а дорогой мой ребёнок. Глаза большие сияли радостно, и щёки горели.
Вечерело. Я примостился рядом и слушал, как билось её сердце.
— Подождём! — сказала она. И я послушался, и мы стали вместо того обмениваться словами. Но слова эти рождались на той же почве, как будто в душе было два выхода: через жизнь и через мысль.
Я:
— А может быть, люди научатся управлять этой силой?
Она:
— Об этом есть ещё у Шекспира: любовь Ромео и Джульетты примирила два враждующие рода.
Я:
— Женщине дана такая сила и такая власть над людьми, больше которой на земле нет ничего. И как же глупо она силу эту растрачивает!
Она:
— В мире до тех пор счастья не будет, а только война, пока не научится женщина управлять своей силой.