Страница 16 из 67
Минус 250, но яркое солнце: весна света! В первый раз снимал в лесу, и моментами моё основное чувство природы пересиливало над новым чувством, и я узнавал и себя, и лес, и всё.
Смотрю на себя со стороны и ясно вижу, что это чувство моё ни на что не похоже: ни на поэтическую любовь, ни на стариковскую, ни на юношескую. Похоже или на рассвет, или на Светлый праздник, каким он в детстве к нам приходил, в запахе красок от кустарных деревянных игрушек.
При небольшой ссоре с Павловной из-за пустяка (по обыкновению) впервые после встречи с В. Д. почувствовал тоску. Сразу же меня как узлом связало, оно и понятно: ведь я теперь счастливый, и боль, какую я причиняю, возвращается в меня с большей силой, чем раньше...
Я рассказал Аксюше, что понял болезнь Павловны: болезнь в том, что власть её отошла, не для чего ей жить — не над кем ей властвовать, — Аксюша согласилась.
А когда я ей рассказал, что дал денег, чтобы купила корову, кур, гусей, навозу купил для огорода и что в наступающее голодное время с этим хозяйством она будет и детей кормить, и внуков, — Аксюша процвела. И тут я понял, что в душе она уже стоит на стороне Павловны...
Да, конечно, если у Веды это творчество жизни, движенья, то у Аксюши — творчество покоя. Так она, бедная, и сказала:
— И чего вы ищете? В Загорске у вас покой, корова будет, куры...
На том мы и согласились, что я все меры приму, чтоб Аксюшина душа не стала полем битвы.
Не выдержу я до 18-го, возвращаюсь в Москву!
Всего несколько дней тому назад я писал ей о спасении от сладкого яда на путях Песни Песней. Каким это кажется вздором теперь! И проблема «сладкого яда» скоро разрешится так же просто, и хорошо, и честно, как разрешено было напыщенное письмо самым простым поцелуем.
Так и помнить надо, что весь порочный аскетизм начинается с того момента, когда «сладость» понимается ядом и от него ждут спасенья. Аскетизм является целомудренным, пока он есть пантеизм.
Когда нет живого и единственного предмета любви, приходится мудрить над тем самым, что по существу своему просто и требует молчания.
Оставим буйным шалунам
Слепую жажду сладострастья.
Не упоения, а счастья
Искать для сердца должно нам.
Баратынский
Глава 7 Химера
14 февраля (вечер).
Подхожу к своему дому и думаю: вот раньше подходил и не думал ни о чем худом, а сейчас волнуюсь, не случилось ли чего. Какое-то злое предчувствие.
Прихожу — в квартире нет никого. Вспоминаю — суббота, значит, Аксюша на всенощной. И ни малейшего следа пребывания В. Бросился к конторке, где лежит конверт с нашей перепиской — её письма ко мне в нём не оказалось. Значит, была и унесла. Вдруг моё письмо к ней представилось мне во всей оскорбительной глупости. Я вообразил себе, что она оскорбилась и не пришла. Такая великая скорбь охватила меня, что я почувствовал неправду моего романа: так влюбляться нельзя, это уже и до смерти. И тут-то стали понятны эти типы «сверхчеловеков», вроде Печориных. После такого обмана жизнью остаётся одно удовольствие — обманывать самому и мстить.
Нет, такой глупости, какая вышла с К. Б., с этой не может случиться: слишком умна и серьёзна. Но всё-таки я приставил себе нож к сердцу: какой-нибудь случай, даже самый малый, — и всё будет кончено. Нельзя, наверное, сделать и то, что я хотел: бросить всё и жить и писать для неё одной. Союз может быть только во имя третьего, а не для нас самих — иначе непременно появится химера.
Почему же она унесла письмо? Потому что выболтала мне всю свою жизнь и теперь открыто сомневается, что я сохраню тайну. Какой эгоизм, какая куриная слепота! Вообразила во мне своего героя, а настоящий мой, действительно героический путь не видит... Соединив всё, почувствовал впервые возвращение тоски и ночью написал ей письмо:
«...Вы любите во мне воображаемого Вами человека, сочинённого Вами отчасти с помощью героя «Жень-шеня». Ваша любовь к герою ничем не отличается от любви политиков к будущему человечеству: всё-всё в будущем, а настоящего нет.
Чего Вы ищете? Я с самого начала сказал Вам, что лучшее во мне — ребёнок, будьте ему матерью. И я вёл себя в отношении Вас всё время как ребёнок: вспомните, я начал с того, что просил Вас вместе с Вашей мамой переехать ко мне, всё, вплоть до героического письма в день моего рождения. Я чувствовал от Вас в себе счастье, какого никогда не знал, но теперь понимаю, что я как ребёнок обрадовался. Вы и это моё состояние не поняли и откровенно считаете его глупостью. Где же Ваше «будьте как дети» — самое священное, самое великое для меня? Нет, ничего, ничего не взяли Вы себе из того лучшего моего, что я так наивно, с такой безумной расточительностью развернул перед Вами.
Вы трусите, что ошиблись и отдались в ненадёжные руки. Я не надеюсь пробудить в Вас и женщину в отношении себя: я не могу прийти к этому, когда нет простоты, и не хочу искать в сожалении. Но я люблю Ваше страданье, оно трогает меня, влечёт, я не мог бы расстаться с Вашей задумчивостью... И мне очень нравится Ваша улыбка... Должно быть, всё-таки я люблю Вас. А глупости своей, так и знайте, я не боюсь и письма рвать не буду.
Я не очень-то открывал Вам и вообще людям мою жизнь за 35 последних лет, в моём автобиографическом романе я её оборвал на этом пороге. В горе своём, в нужде, в тоске по любимому человеку я создал из таланта моего себе утешение привлекать к себе людей и во множестве детей. Но Вы мне поверьте, что без сознательного строжайшего выполнения «будьте как дети» я не мог бы вынести этой жизни.
В эту большую бессонную ночь я достиг того, что, посылая Вам свои слова, не боюсь за них, и, мало того, никогда Вы больше этого не узнаете, что Михаил Пришвин перед Вами будет бояться за свои слова или за своё поведение, клятву клятвенную даю — никогда...
Ваш М.».
17 февраля.
Написанное в том первом «героическом» письме, оказывается, было правдиво, особенно тем, что сказано, что когда самоуничижение дойдёт до конца, то начнётся возрождение. С каждым часом крепну и готовлю для этой бедной женщины обвинительный акт:
1. Цветной карандаш на рукописи свидетельствует о её малокультурности, отвечающей времени (как дёрнулся Раз. Вас., увидя эти пометки!).
Миша, ведь ты же сам мне в письме велел: «Валяйте цветным карандашом!»
2. До неё не запирал ящиков. Я спрятал конверт с нашей перепиской нарочно в том ящике, куда всем запрещено, где лежит светочувствительная бумага. Она в тот ящик пробралась и там нашла. И ещё меня упрекает, что не запираю! Следствием было то, что я велел починить замки... Это явление бытового нигилизма, соответствующего эпохе.
3. Безобразное бумажное хозяйство портит вид кабинета. Я посвятил всё утро приборке. Входит Раз. Вас.:
— Это она прибирала?
— Нет, я.
—Что же она у вас делает?
Я сказал, что мы пишем вместе рассказ, и потом прочитал Р. В-чу этот рассказ. Ему понравилось.
4. Я не могу назвать, как это скверно: сама по личному почину жизнь свою мне рассказала, а теперь, не скрывая, взвешивает меня, могу ли я, достоин ли хранить её тайну. Это у неё от травмы — психоз! Впрочем, такое время, все друг друга боятся...
Вчера я сказал Яловецкому[11]:
— Все вокруг меня шепчут: «Будьте осторожны!» А я просто дивлюсь, чего это мне говорят? Ведь скажут мне — «Сталин или царь?» — я выберу, по совести, Сталина. Если спросят: кого я желаю — Сталина или моего друга Раз. Вас., — скажу, конечно, — Сталина, и не дай Бог Р. В-ча. И если к этому ещё: «Почему же не Р. В.», — скажу: Р. В. завернёт ещё круче, и людей ещё больше погибнет.