Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 73

Из торопливых вопросов солдат и вялых ответов Шамеса становится ясно, что снаряд разорвался не там, где маршировали солдаты, а где-то в стороне и даже довольно далеко, но тугодум Пршигула бросился на землю не сразу. Он по каким-то причинам задержался на окраине села. В него попало осколком от первого же снаряда, и не успел раздаться второй взрыв, как Шамес был уже возле друга.

— Но мне пришлось сначала собрать его внутренности, а то мы бы на них наступили. А уж затем я его поднял и отнес в блиндаж, и там они его перевяжут.

— Если будет что перевязывать, — говорит Бертин.

Бледные, дрожащие, стоят они в предрассветной, медленно уступающей утру мгле… Фельдфебель Якобс, быстрый на решения, поворачивается, и его приземистая, широкоплечая фигура исчезает в блиндаже. Через несколько секунд он снова появляется, отирает пот со лба и говорит:

— Ну, вперед, ребята, дело само не делается. — И, встретив вопросительный взгляд Шамеса, прибавляет: — Вам хочется помочь ему, Шамес, но он уже не нуждается в помощи. На обратном пути можете забрать его вещи и сдать в канцелярию.

Молча пускаются в путь солдаты и коротышка фельдфебель вдогонку тем, что находятся уже далеко впереди. Крестьянин Шульц тоже с ними. Он-то не прочь остаться в блиндаже, хотя ему там решительно нечего делать. Он ведь даже не принадлежит к партнерам, играющим в скат и так весело поддразнивающим друг друга после работы. Их было пятеро, а теперь их четверо — только и всего.

Весь день Бертин, встречая землекопа Шамеса, когда оба они несут на плечах связки фашин, покачиваясь для равновесия, или вязнут в болоте, которое, может быть, называлось прежде, в более веселые времена, Мерльским лесом или как-нибудь иначе, — Бертин чувствует, как приливает к сердцу теплая волна: именно он, камрад, землекоп Шамес, пекарь и формовщик, еврей из Галиции, вскочил после первого взрыва и побежал на помощь батраку Пршигуле, поляку из Восточной Пруссии, пытаясь вырвать его из объятий смерти. Вот оно настоящее товарищество между людьми, одетыми в одинаковые солдатские мундиры, принадлежащими к одному социальному слою. Оба они плоть от плоти того класса, той массы, которая олицетворяет собой труд и участвует в создании всех жизненных благ, — хотя многие из этих благ ей недоступны. А возвращаясь к себе, он видит, как землекоп Шамес, проведя волосатой рукой по глазам, огромный в своей длинной шинели, большеногий, спускается в блиндаж, чтобы забрать пожитки молодого человека, которого уже куда-то унесли. Ибо у пруссаков все делается быстро и во всем соблюдается порядок. А нестроевик Бертин, где бы он ни повстречал в последующие месяцы — месяцы бедствий и ужасающей заброшенности — фигуру землекопа Шамеса в длинной черной шинели с красными петлицами (старой шинели пехотного образца давно прошедшего мирного времени), видит на его плече бледно-голубой глаз и открытый рот землекопа Пршигулы. Бертин кивает Шамесу, и Шамес спокойно кивает в ответ.

Обжора

осле быстро промелькнувшей весны 1918 года как-то сразу наступило лето.

— В Вильне никогда не согреешься, — удрученно заметил барон фон Эллендт. — Я рад любому поводу побывать снова в нашем старом Ковно.

Генерал Клаус кивнул головой. Он испытал то же самое, когда ему пришлось перекочевать из Ковно в крепость Брест-Литовск. Нигде ему не работалось так хорошо, и он с грустью вспоминал разрушенный и опустевший город. Сколько раз, пуская шагом свою пегую лошадь между двумя рядами разбомбленных домов, он задумывался о бренности поверженных гигантов — великих империй восточных царей; сколько раз вызывало в нем усмешку «уютное» окружение — зияющие фасады, целые вереницы зданий с надписями: «Вход воспрещен», «Опасно для жизни». А те кварталы, где на месте стоявших здесь некогда деревянных строений торчали лишь сложенные из кирпича печи и дымовые трубы! Можно себе представить, до какого бешенства была доведена царская армия, которая, как доносила германская разведка, рвалась вперед, гоня перед собой сорок тысяч евреев, жилища которых она сжигала дотла.

— Вы никак не можете отделаться от мысли о России, — заметил Конрад фон Эллендт.

Клаус сдвинул кустистые брови:





— Да и смогу ли когда-нибудь? — И еще раз повторил: — Да и смогу ли когда-нибудь? Россия — какая великолепная жратва, вдоволь свежего мяса, медвежьи окорока. А я страшный обжора.

Он весело засмеялся, похлопал себя по животу и спросил уже серьезнее:

— Однако что вы скажете о нашем пакете? — Он расстегнул сверху донизу свой мундир, под которым оказался зеленый шелковый жилет и шелковая сорочка.

Конрад фон Эллендт достал из светло-коричневого портфеля пачку американских газет, по виду которых можно было судить, что, хотя в течение нескольких месяцев их не раз читали и перечитывали, с ними все-таки обращались по возможности бережно. Эллендт специально приехал в Ковно переговорить с Клаусом, пославшим ему эти газеты, и теперь сидел у открытого окна в довольно прохладном кабинете начальника штаба, устремив взгляд на ярко освещенный солнцем дом напротив, на иссиня-черную шиферную крышу, в которой отражалось безоблачное летнее небо. Клаус позвонил и в ответ на вопросительный взгляд ординарца приказал:

— Ни того, ни другого, Крапп, только сигары, бутылку мозельского и сельтерской.

Конрад фон Эллендт с симпатией смотрел на этого великана, полную противоположность ему самому; он знал, что «ни того, ни другого» означало, что не надо ни кофе, ни молока, он знал также, что в самые ответственные минуты Клаус всегда на своем посту и работает днем и ночью как вол, в буквальном смысле этого слова. Теперь наступило затишье — так по крайней мере казалось. И все же Конрад фон Эллендт чувствовал, в каком напряженном состоянии находятся генерал-майор Клаус и его оперативный отдел. А повинна в этом была пачка газет, лежавшая перед Эллендтом.

— Одно я уяснил себе за последнее время, — начал Клаус, — и, право же, для этого не понадобилось геркулесовых усилий. Я понял, что характер сообщений из Христиании, Стокгольма и Берлина изменился потому, что Муциус сместил в феврале двух своих людей, а третьему приказал не составлять таких беззубых сводок и больше ориентироваться на прогерманскую прессу. Ах вы, дети, дети, правдой, значит, вы считаете лишь то, что угодно слышать начальнику Третьего отдела и тому, кто им командует. Тем важнее для нас выяснить сейчас, насколько достоверны вот эти сообщения.

— А как они к вам, собственно, попали? — раздумчиво спросил Эллендт. — Подумать только — ведь это голос одного-единственного человека! А какое он тем не менее производит впечатление!

— Получил от нашего посла в Христиании, — ответил Клаус. — В сущности говоря, я не перевариваю манеры, с какой дядюшки из морского флота взирают на нас, пехотных крыс, словно они одни все на свете понимают. Но этот адмирал толковый малый, и — увидите — он будет статс-секретарем. А наш приятель из Бреста канет в забвение.

Тут в дверь постучали, вошел солдат Крапп, поставил на стол большой поднос и тотчас же исчез. Господа сами налили себе вина, смешав ароматное мозельское с сельтерской — каждый по своему вкусу — и стали обсуждать главную проблему Востока, а по их мнению — и всего мира: победит ли русская революция…

Он, Клаус, располагает всем необходимым для вторжения в Россию, так начал генерал. Германский военный атташе в Москве, остановившийся в Ковно проездом в Берлин, уверял, что двух прусских батальонов достаточно, чтобы арестовать господ из Кремля и, как он выразился, навести в Москве порядок. По его рассказам, там продолжают арестовывать порядочных людей тысячами и расстреливать сотнями. Помимо нескольких латышских полков, Ульянову-Ленину служат только две-три сотни вооруженных китайцев. Все порядочные люди в России вопят и молят о вторжении немцев или Антанты, ибо никогда еще никто не опустошал подобным образом великую страну и не затаптывал в грязь ее цивилизацию. Этого господина, военного атташе, рассказывал Клаус, находящегося в несколько взбудораженном состоянии, послали в Берлин, чтобы он растормошил министерство внутренних дел, господина рейхсканцлера и небожителей из верховного военного командования.