Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 73

Ночью, лежа в постели рядом с супругой, упоенной гордостью от сознания, что она является участницей столь великих событий, Гельбрет молчал под предлогом головной боли, которая его действительно мучила; в его ушах, вызывая легкое головокружение, все еще звучал ритмический шум поезда, и он заснул лишь на несколько часов. Здесь, в своем доме, в его мозгу возникло столько разумных мыслей, где даже обои, казалось, были покрыты слоем воспоминаний о знакомых и сокровенных, беспечно прожитых мгновениях, — здесь война представлялась ему еще менее правдоподобной, просто химерой, выходящей за все пределы дозволенного, каким-то в высшей степени досадным, если вдуматься, событием. Германия, Европа ведет войну. Этот факт никак не укладывался в его сознании. Он все время твердил эту мысль про себя и все же не мог связать ее с остальными своими чувствами и представлениями; они отталкивали ее обратно, и она перекатывалась из стороны в сторону по обычно столь рыхлой и легко всасывающей поверхности его сознания. У нас война? Да быть этого не может! Но у нас действительно война! И Гельбрет день-деньской безо всякой видимой цели шагал по комнате, дрожа всем телом, как дрожит животное во время землетрясения. И в самом деле, что-то сотрясало его привычный мир, он рушился, превращаясь в обломки и развалины, из которых, словно из растерзанных тел, вытекали ручьи крови. Сам того не замечая, Гельбрет непрерывно ломал руки, холодные, как лед, как руки покойника.

В течение августа он мало-помалу привык к мысли о свершившемся, зато постарел на много лет; спина его согнулась, колени подгибались, мысли притупились, и он чувствовал себя таким беспомощным, что готов был плакать.

С трепетным вниманием следил теперь Гельбрет за всем, что в качестве моральной поддержки преподносили его народу в газетах, брошюрах и толстых журналах крупнейшие писатели и никому не известные бумагомаратели, и это чтение вызывало у него громкий смех. Он, Гельбрет, считал бы себя выродком, если бы не продолжал любить Германию любовью, проистекающей из самой глубокой, кровной связи его со своей страной. В особенности теперь, когда она несмелой поступью спускалась по черной стезе навстречу всем опасностям и терялась в будущем, которое с каждым шагом пройденного пути неминуемо становилось роком. Он любил Германию — и он содрогался от гнева. Он видел, что враг не мог измыслить ничего более коварного, чем в самый грозный час опутать безудержной лестью введенных им в заблуждение людей. Он понимал, что следует заклеймить названием злодея всякого, кто при общении с окружающими внушает грешному созданию, именуемому «человек», что будто бы в пустынном безобразном мире существует лишь один-единственный носитель всех ценностей, всех без исключения, так что мир предстает как бы распавшимся на две части: там — дикий хаос, убожество, надувательство и ложь, здесь — одна-единственная светозарная личность, имя которой «избранник божий» и «светоч грядущего». И он сознавал, что поведение этих негодяев объясняется лишь той бездонной ненавистью, какую они питают к жертвам своего обмана, и желанием ввергнуть их своей лестью в окончательную гибель. Так перед взором Гельбрета все ясней вырисовывалась порочность вожаков и советников его народа, над судьбой которого, заклиная ее, непрестанно кружил его слабеющий рассудок, его истекающая кровью душа.

Его народ! Он представлялся Гельбрету рассеянным по всей стране, то скученным, то на больших просторах, пришедшим из далекого прошлого, которое сказывалось теперь в каждом отдельном человеке. Народ строил свое будущее весь целиком и каждый человек в отдельности, на собственном своем участке. И потрясенный до глубины души, желая ему всяческого блага, Гельбрет мерил свой народ мерилом прозорливой и неослепленной нежности. Он видел, что народ жертвует собой, но при этом стремится извлечь из своей жертвы как можно больше пользы только для себя. Он чувствовал, что народ следует за вождями, которые избраны не им, но которые навязаны ему историей и восприняты им как судьба. Он убеждался, что народ жадно глотает яд самовозвеличивания, но при этом каждый в отдельности беспрекословно подчиняется приказанию. Он понимал, что народ дорос до всех задач, поставленных перед ним современностью, но при этом преступно изменяет своей извечной сущности.

Сотни тысяч введенных в заблуждение людей горели желанием умереть безвестными, лечь под ноги своим сомнительным кумирам, забыв о том, что лоном, из которого вышли все гении, окружившие слово «немец» сиянием вечной славы, были народные массы, а не эти вот сегодняшние владыки. Народ нес дань. Он безрассудно расточал себя. Он, не задумываясь, засевал земные просторы легионами лучшей своей молодежи, принося ее в жертву будущему, которое вследствие подобного расточительства казалось все более и более ненадежным. Гельбрет видел, как его народ толкают в густую пелену тумана, утверждая, что в этом его предопределение; и что самое страшное — никто, видимо, даже не чуял здесь ничего неладного. Пятьдесят лет процветания на почве, удобренной насилиями трех войн, так заглушили совесть этого народа, что голос его стал не слышен в общественных делах. Но ведь это был народ, родивший в муках своей общественной совести реформацию, народ, чьи философы и поэты неустанно внушали ему, что долг его — стремиться к одухотворенному бытию. А теперь его вожаки считали совершенно естественным, что все, имеющее хотя бы отдаленное отношение к войне, не подлежит моральной оценке. И Гельбрет видел, что богатые духовные силы народа без колебаний используют на то, чтобы оправдывать существование милитаристского государства, поддерживать его и обожествлять. Каждый судил о своем ближнем только по его отношению к войне, и не было человека, у которого вырвался бы крик протеста. Гельбрет видел, что Германия летит к чертям в буквальном смысле этого слона, и при этом все вокруг восторженно поют осанну.





А другие народы? Но какое ему дело в этот час до других народов? Ради немцев стоял он здесь на страже, глядя на них всевидящим оком безумного, посланный карать тех, кого он любил. И точно так же на страже других народов стояли другие люди, о существовании которых он даже и не подозревал. Да, он одиноко стоял у дороги, по которой шел немецкий народ, и считал себя обязанным (ради себя самого и ради будущего всего мира) вопиять о справедливости. Но язык его был поражен немотой, и слова застревали в горле, ибо не было никого, кто мог бы или хотел его выслушать.

На какие-то минуты Гельбрет утратил всякое желание жить, он чувствовал, что должен покончить с собой. Дрожащий и бессильный сидел он, держа в отчаянии роковой выпуск газеты, в котором местная редакция преспокойно сообщала, что Англия объявила Германии войну. Это известие, попавшее в его руки с таким опозданием, поразило Гельбрета как гром, как удар судьбы, и скупые слезы скатились из глаз его на впервые нечесанную бороду. И вдруг, жадно вдыхая воздух и в ярости напрягши плечи, он вскочил с места; что ж, раз мир катится к безумию, он, Гельбрет, не желает иметь с ним ничего общего, он запрет перед ним двери своего дома — ведь для этого достаточно отказаться от чтения газет. В пределах его квартиры войны больше не будет. Ни единого слова, ни единой мысли о ней, и Гельбрет изо всех сил захлопнул дверь перед этим демоном.

Но, разумеется, он опоздал. Атмосфера войны давно уже проникла во все комнаты. Служанки ходили с заплаканными глазами, вызывая в нем возмущение; он невольно догадывался, что братья их и дружки призваны в армию. Жена с гордостью объявила, что ее избрали в правление дамского комитета по оказанию помощи семьям призванных. Женщины! Не удивительно, что они вели себя противоестественно. Уж слишком долго их, так же как народы, находившиеся под влиянием церкви, и классы, занятые тяжелым физическим трудом, лишали возможности интеллектуального развития, приучали демонстрировать свою чувствительность. Теперь они, видит бог, только это и делали! Они задыхались от счастья, потому что могли служить и посвящать себя тем, которые столько времени игнорировали их; гораздо сильнее, чем беспомощные материнские чувства, была руководившая этими ничтожными созданиями потребность принять участие в событиях, не остаться за бортом. Им хотелось с деловитым видом, раскрасневшись от усердия, носиться туда и сюда, плескаться в общем потоке и под невинной, но весьма украшающей маской участия в общеполезном деле и жертвенной радости стучать вязальными спицами, заседать в комитетах, где, истребляя огромное количество домашнего печенья и кофе, можно с упоением перемывать косточки своим ближним и, суя нос в дела чужих семейств, материально нуждающихся и беззащитных, — это называлось «милосердным попечением о бедных»! — собирать кучу сведений, дающих желанную пищу для сплетен, и одновременно обрести множество, правда, протестующих в душе, но опять-таки беззащитных объектов для удовлетворения своей неудержимой потребности воспитывать, своей бешеной страсти поучать и надменно подчеркивать собственное всезнайство. Как великолепно умели они подавлять свою женственность! Любовь к супругу скрывалась за бойкой веселостью, «чтобы облегчить мужу прощанье»; невесты, помолвленные с солдатами, горели желанием тайно переспать с ними ночь; лишь дети еще могли плакать. Жены, матери? Ах, Гельбрет прекрасно понимал, что теперь существует только «супруга» учителя Рюбзама, адвоката Паха, коммерсанта Израэля, судьи Гельбрета.