Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 73

Ход событий казался Гельбрету вполне закономерным. Неспособный к необъективному и нечестному способу мышления, доверчивый, так как он сам был достоин доверия, и весьма чувствительный к вселяющей страх безапелляционности официальных сообщений, он, естественно, считал, что газеты, авторитет которых признан, которые являются поборниками справедливости, тщательно отсеивают помещаемые в них сведения. Эти сведения должны быть правдивыми, ибо все в мире и без того достаточно запутано; иначе в хаосе все новых возможностей не было бы вообще никакой надежной точки опоры…

В голове Гельбрета за его угловатым лбом и круто зачесанными назад седыми волосами даже не мелькнуло подозрения, что характер сербского народа мог оказаться иным, чем его изображали. Точно так же ему не внушала сомнения и считавшаяся неоспоримой причастность Сербии к сараевскому убийству. Мысль, что убийство наследника австрийского престола могло быть вызвано напряженным положением в самой Австрии, которое неизбежно требовало разрядки, была недоступна его сознанию. Сербия же, воплощавшая, как он полагал, дух кровавых Балкан, являлась для него символом фальши и интриг, шантажа и шпионажа, всяческих козней и, наконец, убийства.

А он любил Австрию… Глубоки были истоки этой любви. Непосредственность, жизнерадостность, деловитость и добродушие австрийского народа, города и окружающие их ландшафты, Вена, Дунай и старинные, чисто немецкие сказания и стихи; музыка, возносящаяся над всем земным, и благородная тихая мудрость Штифтера, которого, наряду с Келлером, он считал одним из величайших немецких поэтов, — все это, не лишая его ощущения, что он немец, оправдывало его симпатии к Австрии. К этому рубежу он еще осмеливался приблизиться; проникать дальше на юг он не решался, боясь раствориться, утратить ощущение своей национальности. Но мысленно он продолжал видеть в Австрии прототип надгосударственного всеевропейского союза: содружество, под единым управлением, девяти наций, которые достаточно было воспитать в духе демократии, чтобы они, осознав свое благо, сами пронизали этот союз, ставший историческим, животворным свободолюбивым духом. Какая их ждет судьба, этих несовершеннолетних, если Вена лишит их поддержки? Ведь своих немцев, этот народ, создавший мировую литературу и переводы со всех языков, он считал способным все понять, во все вникнуть, все привести в порядок и всем руководить… И поэтому он был готов одобрить антисербскую позицию Австрии, настаивать на строгом суде и с общего согласия потребовать, чтобы очаг цареубийств был раз и навсегда погашен.

Уложив в чемодан собранные им материалы для философского исследования «Правовые основы Саксонского зерцала», судья Гельбрет уехал на каникулы в Церматт, рассчитывая поработать в одиночестве, вдали от жены и детей. Здесь, у подножия дерзко вздымавшегося гиганта Маттергорна, его застигло начало войны. Три-четыре дня, полных неистовства, словно ударом топора, расчистили войне путь в бурлящие деятельностью недра Европы.

Гельбрет был подобен дереву, в которое уже всадили топор дровосеки или которое со стальным визгом подпиливает ленточная пила. Но в нем еще жила уверенность, что в последнюю, самую последнюю минуту мирное разрешение европейского конфликта окажется возможным. Дерево все еще высилось в его душе, его переплетенные ветви и пышная листва тянулись во все стороны и, казалось, уверенно упирались в купол сознания, а между тем внизу, у самых корней, в дерево незаметно вгрызалась и продолжала скользить туда и назад пила; каждый зубец ее был газетной строкой, и она успела уже наполовину прогрызть ствол этого мощно разросшегося властителя в лесу мыслей, принципов и взглядов Гельбрета. При звуках фанфар, сопровождавших объявление войны императорами, дерево это с шумом и треском рухнуло наземь, сокрушив под тяжестью своих ветвей все убеждения, которые до сих пор окружали его, наподобие чудесных берез, лип и буков: веру в миссию Европы, уверенность в светлом будущем и гордость белых людей за свое настоящее.





Совершенно подавленный, бродил судья по дорогам, устремив взгляд на черную бесчувственную скалу, вздымающуюся в небесную синь. Черная глыба, занесенная снегом, своей тупой неподвижностью вызывала в нем ощущение горечи, и эта грубая материя — гигантское каменное ребро бесчувственной планеты — казалась ему достойной зависти по сравнению с его собственным бытием.

Хотя зеленый лес его души был вырублен и уничтожен и это вызывало в Гельбрете беспредельное отчаяние, все же на простиравшейся в ней мертвой пустоши еще могли зазеленеть молодые весенние побеги новых возможностей. И лишь после того, как были нарушены договоры — основы доверия между нациями, подкрепленные когда-то торжественными клятвами, — как произошло вторжение в Бельгию, нападение на мирный Льеж и раздались грозные залпы орудий нового типа, созданных демоническим духом извечного зла, Гельбрет почувствовал, что его прежнему существованию пришел конец.

С этого момента — хотя внешне ничто не выдавало происшедшего в нем внутреннего переворота и сам он, не замечая его, не мог с ним бороться — душа Гельбрета устремилась за пределы реальности, прочь из сферы разумного и понятного, из мира ясного, здравого смысла. Она уединилась в царстве собственного порядка, с собственными логическими законами, замкнулась в трезвом и неприметном безумии последнего страдания. Имей он возможность выразить свой протест каким-либо вмешательством в дела внешнего мира, издать отчаянный крик возмущения или оказать какое-либо активное сопротивление, этот по своей сути мужественный ум был бы спасен от гибели. Но поскольку героическая способность к мученичеству может исходить только из религиозных убеждений, ему же эта туманная иррациональная область была недоступна по природе, унаследованной от ряда предков, у него не оставалось никакого выхода. Он был безумен уже тогда, когда в набитом вагоне, молча, с побледневшим, словно стершимся лицом, возвращался домой, вернее, спасался бегством, хотя он размышлял и воспринимал окружающее не менее разумно, чем прежде, не говоря уже о том, что никаких внешних признаков его состояния не было заметно. Но сокровеннейшая сердцевина его души неудержимо распадалась; в ней словно образовалась воронка, и через нее и вместе с ней бодрствующее «я» судьи Гельбрета секунда за секундой уходило обратно — в мир отрицания жизни, в тот подземный мир, где царит вечное бегство, без конца и края. Его существо раскололось пополам: он любил Германию и ненавидел развязанную ею войну.

В таком состоянии духа проезжал судья Гельбрет по стране в блеске отягченного плодами августа; она потрясала его и будила горячую любовь, посылая ему в стремительно бегущее окно вагона, сквозь железный топот и скрежет колес свой привет, отзывавшийся в его сердце страстной тоской. Широкие равнины, мелькающие друг за другом города, — воспетые реки, покрытые хвойными лесами холмы и долины — всюду он видел разумность мирного ландшафта. Нигде немецкая сущность не была выражена богаче, ярче, символичнее, чем на этом участке пути — между Базелем и Веймаром. Но сейчас он видел людей этой самой страны, великой своими мыслями, стихами и картинами, музыкой и достойными подражания воплощениями немецкого духа, опьяненных грозным шелестом развевающихся победных знамен. С первой же минуты, проведенной им в вагоне, ему стало ясно, что он, словно существо, упавшее с другой планеты, может спастись только с помощью притворства. Молчать было недостаточно: в каждом подозревали шпиона. Поэтому, зажатый в темный угол, он разыгрывал из себя улыбающегося и словоохотливого собеседника, а для этого достаточно было говорить вслух прямо противоположное тому, что он думал на самом деле. Разумеется, говорил он, страны теперешних врагов Германии находятся в варварском состоянии, разумеется, дело кончится так же, как и в семидесятом! В душе он задавал себе лишь один вопрос: «Для кого?» И побуждаемый воспоминанием о финале некоего романа, в котором — о, страшный символ! — паровоз без водителя бешено увлекает к гибели поезд, набитый поющими «à Berlin!» солдатами, Гельбрет во время продолжительной стоянки поезда прошел от своего вагона к паровозу, чтобы проверить, не покинут ли он, как у этого Золя, бригадой, и быть может, как своевольный и неукротимый дикий зверь, подчинивший людей своей власти, он один, без чьей-либо помощи, тащит набитые победителями вагоны на север. До кочегар и машинист, потные и закопченные, были на месте и добродушно посмеивались над кондуктором, который бегал взад и вперед по платформе, переругиваясь с ними. Окинув их подозрительным взглядом, Гельбрет установил, что хотя бригада и присутствует в полном составе, но пустотелая змея из выпуклых железных звеньев, с черной блестящей головой и горящими, словно глаза фанатика, фонарями, все же никем не управляется… И, вернувшись в свой вагон, который был теперь, пожалуй, еще более набит, Гельбрет попытался под маской чудаковатой веселости скрыть горестное чувство, овладевшее им при виде всех этих людей, которые казались ему детьми. Впервые охваченные возвышенным духом общности, полные дружелюбия, они на этот раз действительно позабыли, что в людском обществе существует не менее резкое разделение на классы, чем то, какое существует в мире животных, но, позабыв об этом под влиянием всеобщего подъема и ликования, они радовались, что наконец-то начинается война и можно будет показать всему миру, на что они способны. Наконец-то после трех победоносных войн вспыхнула эта, завершающая война, и хотя противник напал первым, паровой каток давил уже его самого. Гельбрет смотрел на раскрасневшиеся от жары лица симпатичных мужчин и милых женщин, и ему казалось, что под звуки дальних выстрелов его сердце роняет кровавые слезы. Вот как немецкий народ, обитающий в самом сердце Европы, мирный, терпеливый и верующий, воспринимал начало великого уничтожения, а белые люди, европейцы, разделенные только формальными отличиями, уже убивали друг друга, впиваясь в тело противника ножом и пулей, снарядом и торпедой, безо всякой на то причины. И они делали это лишь потому, что рычаги, с незапамятных времен управляющие их душами, снова заработали, а отучиться от подчинения этим рычагам им еще ни разу не предоставлялось возможности. Неужели все эти пассажиры, все эти граждане — коммерсант Клеттке, советник посольства Зипп, зубной врач Юшкевер, которым совершенно чужда необузданность преступников, — готовы не только оправдывать убийства, но и совершать их сами? Неужели они — вот она неотвратимая связь причины и следствия! — вместе с уважением к жизни ближнего лишились и всех душевных качеств, отличавших их от убийц? И неужели эти женщины, с потрясающим мужеством отдающие родине своих сыновей, обречены утратить и кротость и сердечное благородство? Хотя, подъезжая к вокзалу родного города, Гельбрет видел и всей своей израненной душой ощущал, что именно так оно и есть, он все же не хотел этому верить. Пусть все это действительно происходит вокруг него, но это не может быть правдой…