Страница 12 из 73
Там, под сенью виднеющихся вдали деревьев, есть одна могила: в ней погребен Бюргер — поэт, повеса, которому Шиллер не раз мылил голову за беспутную жизнь; но, несмотря на это, его славили, почитали, знали даже в самых глухих углах! А он что?.. Нет, он не желает прожить свою жизнь, словно крот, и его имя должна узнать вся Германия, доблестные мужи и девушки… только не медлить, только закончить, выпустить в свет книгу… но как же теперь?.. Одно лишь слово Учителя, и он обречен умереть в неизвестности. Вот оно шелестит в кармане, это полученное во Франкфурте письмо; в нем за дружескими, ласковыми фразами скрывался приговор: разрешение опубликовать дневник лишь после его, Учителя, смерти. Разве не права была в своем ожесточении любимая, когда бранила Гёте за эгоизм, за черствое, злое сердце? Тише, тише, только не разглашать ничего! Но почему бы и нет? Имел ли он, Гёте, второго такого преданного слугу? Кто в целом мире почитал его искреннее? Славы и радости желать бы такому помощнику. А, вот она, причина запрета: он, этот старик, хочет один блистать перед миром, он не дает поднять ему головы. Ведь он так еще здоров и крепок, что наверняка переживет его, тщедушного тихоню, и почтит его память сдержанной похвалой, когда кто-нибудь другой издаст дневник, его детище. Нет, баста! Не покорится он ему! Да лучше в праведной скупости сжечь свое сокровище! Хватит и того, что Учитель вовлек его в свою орбиту, лишив пусть скромного, но все-таки собственного места в жизни. В свое время и он мог бы стать самобытным писателем, как Иммерман или братья Шлегели. Но сейчас уже поздно, и повинно в атом могучее влияние Учителя. Кому бы от таких мыслей кровь не бросилась в голову! Что же он, ропщет? Да, а разве он всегда не любил его? Любил. И сейчас… неужто и сейчас любит? Какой-то тайный голос беззвучно нашептывал ему — да. Но он упрямо заглушил его.
Карета прогромыхала под городскими воротами; большой висячий фонарь — в нем горел рожок с репейным маслом — ярко осветил пожилого мужчину, с которым кучер на ходу перебросился несколькими словами. Круглые роговые очки да борода с проседью, пожелтевшая у рта от долгого курения, — вот и все, что разглядел молодой доктор. Он насмешливо улыбнулся: вот поморщился бы старик, если бы, не успев подъехать к воротам города, увидел у первого встречного оба столь презираемых им порока: очки и трубку. Лошади пошли рысью по безлюдной улице. Ее скупо освещали редкие желтые фонари, укрепленные на массивных деревянных столбах и защищенные проволочной сеткой от озорных буршей. Все выглядело, как и семь лет назад. При виде знакомых мест его захлестнуло непривычное чувство умиления, смягчившее ожесточение и тревогу. Вот высится убеленная снегом островерхая крыша манежа, а там зияет темная пропасть еврейского квартала; вон в том узеньком переулочке, освещенном висячим фонарем, он жил — оттуда рукой подать до живописных окрестностей города.
«Славная, старая комнатка, — думал он. — Славный, старый город…»
Колокольня св. Иакова вторгалась в узкую улочку, словно разбойник-исполин, у которого на шляпе вместо перьев облака; когда карета проезжала мимо, как раз отбивало половину — видимо, половину девятого; эхом отозвались куранты с ратуши и у св. Иоганна; высоко над городом, на пожарной каланче, затрубил в рожок дозорный, возвещая, что наступает ночь и что он на посту. Завтра доктор пойдет бродить по городу, вспоминая минувшее и разыскивая Диссена — своего старого учителя.
Карета подкатила к гостинице «Корона».
Умывшись с дороги, голодный, он спустился по витой лестнице — откуда-то с другого конца дома неслись приглушенные звуки студенческой песни — и вошел в залу, служившую столовой. Она была полупуста. Ему стало не по себе в этой длинной голой комнате, но он поклонился учтиво, приподнял полы коричневого сюртука и, сев за стол под белой скатертью, с хрустом вытянул онемевшие ноги в плотных панталонах и широконосых, опушенных мехом туфлях. Слуга подал обед, и он с аппетитом съел перловый суп, затем кассельское жаркое с зеленым горошком и кислой капустой и на закуску сыр. Разомлев от сыт ной еды и приятной теплоты, он спросил еще кружку пива; потом кельнер раскрыл перед ним толстенную книгу, и он, поморщившись при виде плохо отточенного пера, записал свое имя и цель путешествия: «Доктор Эккерман из Веймара, проездом из Франкфурта, следует в Веймар», — а в конце поставил число: «20 ноября 1830 года, Геттинген». Книгу унесли, и он принялся оглядывать залу. Вот два молодых англичанина развернули «Тан»; один из них, очевидно, не понимает по-французски, и второй, то и дело взглядывая на приятеля, отрывисто переводит ему самые важные сообщения. Эккерман слушал и радовался: он без труда понял, что Гизо произнес замечательную речь, а разногласия между Кювье и Сент-Илером непримиримы. На стене, на кожаных ремешках, висели две пары деревянных коньков с великолепными стальными оковками; несколько минут он, зачарованный, следил за капельками воды, которые все еще сбегали с полозьев, образуя растекающуюся по полу лужицу. Над шахматной доской сосредоточенно обдумывает очередной ход молодой капитан Ганноверского полка, расквартированного в городе; иронически поглядывает на фигуры его партнер, бритый старик в черной паре, по всей вероятности — профессор. Над ними большой офорт в темной раме — портрет английского короля Вильгельма IV. Внезапно в залу вошел щупленький, маленький человечек в сером платье, со свежим номером «Франкфуртер нахрихтен» под мышкой; и доктор сразу определил по приветливой мине, с какой тот отвешивал низкие поклоны, что это хозяин.
— Если не ошибаюсь, господин доктор едет в Веймар? — спросил он пискливым голосом.
— Да, — ответил Эккерман, добавив, что он, собственно, там и живет.
— Сколько же лет может быть сейчас господину Гёте?
— Восемьдесят один год.
— Ужасно, ужасно, — забормотал серый человек. — В столь преклонном возрасте и этакое несчастье…
— Несчастье?.. — рванулся со стула Эккерман. «Господи помилуй, только бы не…» — подумал он, бледнея. И тогда тот, другой, сказал веско и сочувственно:
— Во время путешествия в Риме скончался сын его, камергер, — он быстро заглянул в газету, — еще двадцать седьмого того месяца. От удара. Какое печальное событие…
Приезжий вдруг весь как-то вытянулся, глаза его расширились, рот приоткрылся; он глотнул воздух — при этом кадык его странно задергался, — потом схватил обеими руками кружку пива и залпом осушил ее; плечи, руки, даже пальцы его тряслись. Откинувшись на спинку стула, он вытер лоб носовым платком.
«Чудной человек этот доктор… Бьюсь об заклад, он знал покойного!» — думал хозяин, готовясь к чувствительной и занимательной сцене. Но приезжий встал, посмотрел на него, откашлялся и проговорил сдавленным голосом:
— Господин хозяин, вы разрешите… свечи… Я, право же, устал.
Поклонившись гостю, хозяин крикнул слуге: «Свечи!» — да так свирепо, словно вымещал на нем все свое разочарование. А доктор подошел к окну, приподнял штору, прижался лбом к холодному стеклу.
«В аптеке еще светло, — машинально думал он, между тем как слезы все набегали и набегали на глаза. — Держись, бога ради, по крайней мере пока ты на людях».
Заслышав шаги возвращающегося слуги, он обернулся, взял оловянный подсвечник и с молчаливым поклоном удалился. На лестнице он крепко схватился за перила; свеча в его руке дрожала, отбрасывая на стену пляшущую тень. Он только что начал, спотыкаясь, медленно подыматься по ступенькам, как неожиданно грянул студенческий хор:
При первых же звуках он выпустил перила, заткнул уши, взбежал одним духом наверх, промчался по коридору, с шумом захлопнул за собой дверь комнаты. До чего же пошлы эти люди…
3
Так будемте пить! (лат.).
4
Перевод А. Глобы.