Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 176



Как многие эмигранты, Болховитинов всегда испытывал внутренний протест против выражения «советский человек» – уродливого словообразования, придуманного для того, чтобы вытеснить ставшее после революции запретным понятие «русский». Но поездка на оккупированную Украину и общение с остарбайтерами заставили его взглянуть на это совсем по-другому. Какие там русские! – большевикам действительно удалось вырастить новую породу людей, которую иначе как советской и не назовешь. Трудно сказать, лучше или хуже, но они от природы другие, и все у них другое. Взять хотя бы их патриотизм – тоже какой-то не такой, каким обычно бывает это чувство. Никто так много не говорит и не поет о Родине, как советские люди; но почему Таня и ее друзья оставались в своем родном городе никем не поддержанными одиночками?

Надо признать, что лейтенант РОА бесспорно прав в одном: людей, так или иначе смирившихся с немецкой оккупацией, на Украине было куда больше, чем вставших на путь сопротивления. Болховитинов сам мог в этом убедиться. Немцев ругали за безработицу и вызванное ею обнищание, вспоминали с сожалением довоенные времена, когда зарплата была худо-бедно обеспечена каждому, но дальше разговоров дело не шло. В подполье оказалась вовлеченной лишь часть молодежи, наиболее приверженная усвоенным в школе политическим догматам. Что касается сельского населения, то в степной части Украины его лояльность к оккупационным властям была практически поголовной, и объяснялось это тем, что селяне – в отличие от горожан – были сыты. Немцы обложили «колгоспы» продразверсткой, но в разумных пределах, и взаимных претензий не было ни у той, ни у этой стороны.

Вывод отсюда можно сделать самый неутешительный: видно, и впрямь надломилось или совсем уже пропало что-то очень важное в человеческих душах, если любовь к отечеству перестала быть естественным, живым чувством, превратилась в некое производное от набора внешних случайных обстоятельств – степени приверженности определенной политической доктрине или (еще проще) от того, голоден ты или сыт.

Впрочем, могло ли быть иначе? Таня, Владимир, миллионы их сверстников – сколько лет они вообще не слышали слова «Россия» иначе чем в каком-либо поносном контексте, сколько лет их приучали к мысли о примате классового над национальным («Коммунизм сметет все границы»), о том, что история наша начинается с 1917 года, а патриотизм может быть только «советским» – иначе это великодержавный шовинизм... И такое понимание любви к родине прививалось не только молодежи, его вдалбливали всем; но если молодежь (да и то не вся) его восприняла, то люди постарше вместе с понятием «советский» отвергли и понятие «патриотизм», ассоциативно отнеся его к числу других средств закабаления человека государством; отсюда малочисленность молодежных групп Сопротивления (если сравнивать хотя бы с Польшей), отсюда и миллион взявших оружие из рук врага.

Лейтенант так и не понял его мысли об эффекте обмирщения; а ведь иначе просто не объяснить всего случившегося. Только сейчас, похоже, решается давний спор о том, что первичнее – нравственность или религия. Еще сто лет так же тщетно одни доказывали бы, что понятие Бога родилось в человеческом уме из некоего изначально свойственного ему «инстинкта добра», а другие – что только неотъемлемо присущая человеку инстинктивная религиозность позволяет ему вообще различать добро и зло, и распря эта оставалась бы такой же бесплодной, если бы не большевистский опыт упразднения религии в России.

Ведь вроде бы чего еще надо – воссияла истина, как мечталось папеньке Карамазову, дураков всех обрезонили, тут бы и расцвести лучшим душевным качествам русского человека. А расцвета особенного не видно, хотя уже двадцать лет прошло; есть, напротив, признаки какого-то помрачения духа. Немыслимое в прежней России число перебежчиков и коллаборантов во время жесточайшей войны; повальное доносительство в годы предвоенного террора; наконец, ужасающее спокойствие, с каким теперь про эти доносы рассказывают, – этак между прочим, безо всякого возмущения, словно о чем-то привычном, ставшем естественной нормой поведения...

Какой бы ни была прежняя Россия (идеализировать ее ни к чему), все-таки ничего подобного раньше не было – до революции, до упразднения религии. А теперь есть. Выходит, что-то сдвинулось, пошатнулось в самой структуре души народа, лишенного вдруг вековых нравственных ориентиров. Какая-то образовалась трещинка. А если пойдет вглубь? Дай Бог, чтобы я ошибался, подумал Болховитинов со сжавшимся сердцем.





Глава седьмая

Елена приехала в Ленинград в конце августа. До последнего момента не помышляла о возвращении в этот город, но потом все стали в один голос твердить, что она сошла с ума, как можно терять ленинградскую прописку – тысячи эвакуированных месяцами тщетно добиваются вызова, а она ведь имеет право как демобилизованная, и подумала ли она о ребенке – что же, легче ей будет растить его где-нибудь в глуши?

Насчет того, где будет «легче», она как раз и не думала; но трезвая мысль о ленинградской прописке (для него, потом) в конце концов перевесила страх перед возвращением. Да, наверное, надо пройти и через это, надо решиться, как решается человек на тяжелую, мучительную операцию. Взять себя в руки, заставить преодолеть страх, вытерпеть боль; возможно, потом наступит облегчение. Не может не наступить, должно, иначе она просто сойдет с ума...

Смириться помогло то, что все свои действия и переживания Елена старалась теперь согласовывать с одним-единственным требованием: чтобы это не повредило ребенку. Так испугавшая ее вначале, приведшая в такое смятение мысль о будущем материнстве становилась теперь стержнем существования, осью, вокруг которой вращалось все остальное. И – как ось, как центральный стержень – осознание себя будущей матерью делалось опорой, давало устойчивость, уверенность в своих силах, своей способности перенести все, что ни пошлет судьба.

Но все это была теория, а вот как получится на практике? Уже все оформив и покончив счеты с армией, Елена не спешила уезжать, благо оставались еще какие-то сложности с пропуском и железнодорожным литером. С оказией и совершенно наугад, не зная вообще, жива ли она, написала соседке – с той были до войны очень хорошие отношения, и Елена надеялась, что найдется хоть одна живая душа, с которой можно будет войти в квартиру, сделать этот первый, самый страшный шаг...