Страница 24 из 25
Да, в самом деле звонил телефон, консул явственно это слышал, и, перейдя с веранды в столовую, от страха перед осатаневшим аппаратом он забормотал сначала в слуховую раковину, потом в микрофон, скороговоркой, обливаясь потом — вызов был международный, — что-то невнятное, слыша далекий голос Тома вполне отчетливо, но сам задавая вопросы вместо ответа и опасаясь, что вот сейчас в уши ему или в рот хлынет кипящая смола:
— Ладно. Ну, пока… Ах да, Том, послушай-ка, что это за нелепый слух, о котором трубили вчера газеты, а Вашингтон опубликовал опровержение? Любопытно знать, кто его распустил… Где источник? Да. Ладно. Пока. Да, чувствую себя ужасно. Ясное дело, это они! Хуже некуда. Но ведь они же сами признали. Или нет? Пока. Вероятно, они еще сделают это. Да ладно, ладно же. Ну пока. Пока.
… К чертовой матери. И чего звонить мне в этакую рань? Который теперь час в Америке? Эриксон, 43?
К чертовой матери… Он повесил трубку вверх ногами и вернулся на веранду; Ивонны уже не было; секунду спустя он услышал плеск воды в ванной…
Воровато озираясь, консул взбирался по калье Никарагуа.
Казалось, он лезет и лезет по какой-то бесконечной лестнице меж домами. А быть может, даже восходит на вершину самого старика Попи. Никогда еще этот подъем не казался таким длинным. Улица, с ее беспорядочными кучами щебня, не имела конца, словно пожизненные страдания. Он подумал: 900 песо = 100 бутылок виски = 900 бутылок текилы круглым счетом. Эрго: надо пить не текилу и не виски, надо пить мескаль. К тому же было жарко, как в пекле, и консул весь вспотел. Прочь! Прочь отсюда! Но он никак не мог уйти прочь, подъем все тянулся. Перед домом Жака есть поворот налево, там тенистый проулок, сначала просто немощеная дорога, а потом склон, крутой, как американские горы, и где-то по правую руку, всего в пяти минутах ходьбы, на пыльном углу его ожидает прохладная пивнушка без вывески, где перед дверью, наверное, топчутся лошади у коновязи, а под стойкой дрыхнет пушистый белый кот, о котором хозяин любит говорить: «Он, мистур, ночь целая работает, а день целая спит!» И пивнушка, конечно, открыта.
Туда он и направлялся (проулок был уже виден, у поворота поджидала собака) с намерением тихо и мирно выпить стаканчик-другой, он сам не знал, сколько именно, и вернуться назад, прежде чем Ивонна успеет принять ванну. Правда, не исключено, что путь ему преградит кто-то из…
Но путь ему преградила калье Никарагуа, вставшая дыбом.
Консул лежал ничком на пустынной улице.
… Хью, дружище, это ты хочешь помочь старому дураку? Вот спасибо. Я так полагаю, теперь и впрямь твоя очередь мне помочь. Ведь я всегда тебе помогал с удовольствием! Всегда с удовольствием, даже в Париже, когда ты заявился туда из Адена, без удостоверения личности, без паспорта, и влип в историю, ведь тебе частенько взбредала охота разъезжать без паспорта за номером 21312, который я помню по сей день. Все это было тем приятней, что благодаря тебе я отвлекся на время от собственных передряг и осложнений, и даже пошло мне на пользу, но все равно кое-кто из моих коллег не очень-то верил, что я еще не совсем мертвец и могу живо обстряпывать такие дела. Но к чему я все это говорю?.. К тому, пожалуй, чтоб ты не сомневался, ведь я сам знаю, как близки были мы с Ивонной к катастрофе уже тогда, перед встречей с тобой! Ты слушаешь меня, Хью, я вразумительно выражаюсь? Понятно, я прощаю тебя, но все же я почему-то не мог до конца простить Ивонну, а тебя я все равно по-братски люблю и по-человечески уважаю. Понятно, я всегда готов помочь тебе от души. Знаешь, с тех самых пор, как наш отец ушел в одиночку куда-то в Альпы и не вернулся, хотя вообще-то это были Гималаи, здешние вулканы напоминают мне о тех горах чаще, чем хотелось бы, и долина эта напоминает долину Инда, а Таско с его старыми деревьями в зеленых чалмах напоминает Шринагар, а Хочимилько, — ты слушаешь, Хью? — когда я только приехал сюда, больше всего напоминал мне о тех старых судах, приспособленных под жилье, ты-то их помнить не можешь, на реке Шалимар, где умерла твоя мать и моя мачеха, и эти ужасные несчастья как будто обрушиваются на меня разом, словно катастрофа призвала на помощь всех своих дальних родичей и они нагрянули неведомо откуда, быть может из Дэмчока, и поселились у нас со всем своим скарбом и пожитками — а потому я не имел никакой возможности, так сказать, быть тебе братом. Поверь, я скорей был тебе отцом, но ты в то время был еще совсем крошкой и тебя укачало на борту «Коканады», этого старого, неустойчивого корыта, принадлежавшего Восточно-Пиренейской пароходной компании. А потом, когда я снова очутился в Англии, слишком много было всяких опекунов, всяких штучек-дрючек, всяких школ и прочих учебных заведений, не говоря уж о войне, а ведь борьба за победу в ней, как ты справедливо утверждаешь, еще не кончена, и я ее продолжаю, прикладываясь к бутылке, а ты носишься со своими идеями и, смею надеяться, не кончишь так плохо, как наш отец, которого его идеи погубили, или, если уж на то пошло, как кончил я. Но все может быть, — ты еще здесь, Хью, и стараешься мне помочь? — ведь, говоря со всей откровенностью, мне и не снилось, что может случиться такое. И если Ивонна перестала мне верить, это вовсе не означает, что я тоже перестал верить ей, все зависит от того, как на это дело взглянуть. А тебе я, само собой разумеется, верил. И уж тем более мне не снилось, что ты попытаешься морально оправдать себя, ссылаясь на мою порочность: кстати, есть причины, они откроются лишь в час последней расплаты, причины, по которым ты не вправе был меня судить. Но все же, боюсь, — ты слышишь меня, Хью? — еще задолго до этого последнего часа содеянное тобою в порыве безрассудства, то, что ты потом пытался забыть в жестоких сумасбродствах твоей жизни, представится тебе в ином, гораздо более мрачном свете. Боюсь, как это ни прискорбно, что ты, человек, в сущности Своей простой и хороший и отнюдь не чуждый искреннего уважения к принципам и приличиям, которые могли бы тебя вовремя остановить, с возрастом, когда совесть твоя станет уязвимей, обретешь в наследство страдания, куда более тяжкие, чем те, что ты причинил мне. И как могу я тебе помочь? Как могу я отвратить это от тебя? Как убиенному внушить своему убийце, что призрак жертвы не станет его преследовать? Ах, возмездие за содеянное в прошлом постигает нас гораздо скорей, чем мы думаем, долготерпение божие легко иссякает, и он ниспосылает нам раскаяние! Но не тщетны ли мои старания объяснить тебе, как хорошо я понимаю, что сам повинен в этом? Не тщетно ли тем более мое признание, что толкнуть Ивонну к тебе, как я это сделал, было сумасбродством или, вернее сказать, шутовской выходкой, и я сам заслужил удар свиным пузырем по башке, и упал на арену, набив себе полный рот и полную душу опилок? Искренне надеюсь, что все это не тщетно… А покамест, старина, мой рассудок изнемогает от стрихнина, выпитого за последние полчаса, и от нескольких терапевтических доз, принятых до этого, и от бессчетных, отнюдь не терапевтических доз, выпитых еще до этого с доктором Вихилем — кстати, я тебя непременно познакомлю с доктором Вихилем и, разумеется, с его другом Жаком Ляруэлем, хотя до сих пор мне по многим причинам не хотелось вас знакомить, и ты, сделай милость, напомни мне забрать у него мой сборник елизаветинских пьес, — и от двух дней и одной ночи беспросыпного пьянства еще до этого, и от семисот семидесяти пяти с половиной… но к чему продолжать? Рассудок мой, повторяю, хотя и отравлен насквозь, должен, подобно Дон-Кихоту, избегая окольных путей, всегда идти только напрямик. Но погоди, я же про доктора Вихиля, эй…
— Эй, эй, что случилось?
Кто-то окликнул его по-английски, голос, зычный, словно на параде, прозвучал прямо над головой и принадлежал, как консул теперь увидел, человеку, который резко затормозил перед ним свой длинный и низкий автомобиль, урчавший «гр-гр-рандиозно» или нечто похожее.
— Ничего. — Консул вскочил на ноги, мгновенно протрезвев, — Полный порядок.
— Какой там порядок, если вы валялись посреди улицы, э?