Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 108

Обычно такое милое притворство называется семейным нейтралитетом. Но сегодня это выглядит глупее, чем обычно. Поэтому не проходит и десяти секунд, как мы почти хором произносим:

Она:

– Я звонила тебе, почему ты…

Я:

– Ну и что ты теперь…

Осекшись одновременно, замолкаем. В другое время посмеялись бы оба, а возможно, даже занялись бы по поводу глупой осечки сексом. Но то в давнее, молодо-зеленое время. А сейчас восемь лет, восемь долбанных лет, и у меня на языке почему-то вертится клише: «Молчание – знак согласия». С чем??? Отвратительно.

Пауза повисает в жеваном воздухе раскаленной кухни, которую кондиционер спасает нехотя и с весьма условным результатом. Обычно мы в таких случаях говорим о насущном Стаса – как он выступил на утреннике, насколько его логопедия лучше логопедии Матвея большого, Матвея маленького или Коли Заварзина, сколько мадам Ульянова потребовала на очередного фотографа и какой на самом деле мудак Петр Викторович. Либо, в других случаях, – какой фильм лучше всего скачать «Вконтакте», чтобы посмотреть засыпая, потом проснуться и досмотреть... Но вот что сейчас?

А сейчас она поводит носом, нюхает мое плечо, как собака, и разрежает обстановку вот как:

– Ты снова трахался на стороне, – изрекает она. – От тебя пахнет Angel.

Отличное разрежение. То, что доктор прописал.

Она, конечно, ошибается. Angel – это для замужних женщин за тридцать, витающих в облаках девяностых и по привычке все еще вожделеющих стереометрический многогранник, чья функция была походить на кристалл. А от Лины пахло Givenchy Play – парным ароматом; второй запах – мужской – завалялся у какого-нибудь набитого дурака, чьего ума хватило на покупку парного набора для девушки, отвечающей «Танцую» на вопрос о работе. Не знаю, почему Вера спутала его с Angel. Вообще ничего общего.

– Это Givenchy, – говорю. – На работе девки распотрошили пробник из журнала Plaza.

– А, понятно, – отвечает она, присаживаясь рядом и облокачиваясь на мое плечо. – Именно поэтому ты приехал домой в двенадцать ночи и весь день не отвечал на звонки.

– Господи, Вера. По-моему, у нас сегодня есть более важный повод для обсуждения. Ты не находишь?

– Да, конечно. – Она продолжает тереться щекой о мое плечо. – Конечно.

Нет ничего хуже женщины, готовой так вот взять и простить тебе измену. С другой стороны, лучше нее тоже ничего нет. Зависит от того, как посмотреть на вопрос.

Я хлопаю крышкой ноутбука о клавиатуру.

– Послушай, Вер. Не хочу тебе врать. То есть я могу врать тебе по мелочам, – осекаюсь, вспомнив байку о распотрошенном пробнике, со времени создания которой не прошло и минуты. – Но сейчас дело серьезное. Я никогда не думал, что такое возможно. Мы всегда строили свою жизнь так, как будто… Как и должны были строить после всего этого…

Она вдруг прижимается ко мне теперь уже всем телом, обвивается вокруг меня. Не так, как жена прижимается к мужу, с которым прожила восемь лет. А скорее так, как маленькая девочка прижимается к отцу.

Кладет мне на губы палец, пахнущий гелем для душа Elceive – точно так, как я недавно прикладывал свой палец к губам Стаса; и глаза ее словно бы плавятся, как свечи, растопленные температурной патологией:

– Не говори ничего. Просто делай то, что ты должен делать.

По ее щекам – одна за другой – капельками воска скатываются две слезы. Обе, не добежав до подбородка, испаряются. На часах в правом нижнем углу компьютера – ноль часов двадцать восемь минут. На термометре – сорок три градуса.

– А ты знаешь, чтоты должен сделать, – продолжает она дрожащим голосом, неожиданно диссонирующим с удивляющей меня твердостью интонации. Такой твердости я не упомню за ней с тех времен, когда она еще считалась звездой «Хищника», катализатором реакции слюноотделения всего ошивающегося там сброда.

Как странно. Для своей семьи я оказался вовсе не таким незаменимым, как хотелось думать. Весь день я страдал навязчивыми комплексами, утирал по углам позорные слезы. А теперь в течение каких-то получаса уже второй ее член отказывается от меня настолько малой кровью, что в другой ситуации это было бы хорошим поводом задуматься.

Оно конечно, нет ничего страннее женщины, так спокойно заливающей из фигурального брандспойта свой же собственный семейный очаг; но что и в самом деле круто, так это то, что она по-настоящему меня удивила. Подобного не наблюдалось аккурат с тех пор, как разговоры о прочитанных книгах сменились обсуждениями докторов и воспитателей, а секс перестал быть самодостаточным настолько, чтобы нивелировать интерес к пороковским кастингам.





– Я знаю про тот случай с Вадимом Лазаревым, – заявляет она в ответ на мое плохо маскируемое замешательство.

Вот как. Еще один поворот. Она знает про ту смерть, которую называет случаем… От кого???

– Ты никогда мне об этом не говорила, Вера.

– Ты никогда не спрашивал.

– О чем?

– Знаю ли я.

– Кто тебе рассказал?

– Он.

Логично. Я-то ведь не рассказывал, а нас тогда было только двое. Не считая, разумеется, самого воскрешенного трупа, который ничего не понял и до сих пор уверен, что банально потерял сознание. Если, конечно, еще не превратился в овощ, как и подобает настоящему Разъемщику – буревестнику новой эры web-будд, воину авангарда кибер-сапиенсов.

– Поэтому просто делай то, что должен. А ты знаешь, чтоты должен, – повторяет она меж тем, как заведенная.

И именно в этот момент, будто бы по одному из тех случайных совпадений, в которые я за сегодняшний день окончательно перестал верить, на мой мобильник приходитSMS. «В его старых вещах я нашла фотки с той тусовки. Лина».

– Я должен идти, – развожу руками. Спасибо, Азимович. Разговор вышел слишком мутным и тяжким, чтобы его продолжать.

Я прижимаю ее к себе, долго перебираю руками волосы и целую почти так же, как восемь лет назад. От нее пахнет слезами, гелем для душа и еще чем-то нематериальным – тем, что я вот прямо сейчас, видимо, теряю навсегда. Так мы сидим – на дорожку – минут пятнадцать, прижавшись друг к другу и не говоря ни слова. Потому что все и так понятно.

– Кстати, Вера, – вспоминаю на лестничной клетке, когда она, благословив меня поцелуем «в щечку», уже собирается закрыть дверь. – Ты помнишь такого Рефката Шайхутдинова по кличке Бар?

– Помню. Писатель, человек из старой гвардии. Выстрелил в 90-х хорошей книгой, но сразу же спекся. Ходил еще в «Хищник».

– Это понятно. А с тех пор ты о нем не слышала?

– Давно не слышала. Почему ты спрашиваешь?

– Просто он сейчас овощ. Ну, знаешь, он Разъемщиком был, а они сейчас практически все овощи. Ну вот я и подумал – вдруг ты слышала что-нибудь.

– Нет, – отвечает она уверенно, не думая; мне почему-то даже кажется, что слишком уверенно, чересчур. – Я бы сразу идентифицировала его, если бы слышала. Ты знаешь, сколько овощей в Москве после войны?

– Не знаю и знать не хочу. Это твоя прерогатива. Хотя, конечно, догадываюсь. Просто мне неприятно думать о том, от чего становится грустно.

– Ты как страус.

– Я как человек, на долю которого и так выпало достаточно дерьма, чтобы иметь право хотя бы изредка игнорировать печальные факты. Ты же знаешь.

Мы улыбаемся друг другу, как старые друзья, каковыми мы, по сути, и являемся последние пару лет. Шутка про человека, дерьмо и печальные факты впервые была произнесена в тот вечер, когда я ее склеил, и с тех пор повторяется в разные моменты с разными смыслами. У каждой семейной пары есть такая заветная фраза. Она повторяется не потому, что особо умная и не потому, что отображает что-либо важное, а просто в силу своих ассоциаций с фрагментом реальности, когда обоим было хорошо. Чистая случайность, по прихоти судьбы переведенная в ранг семейных традиций.

Мне в тот вечер было хорошо, потому что я клеил женщину, ранее символизировавшую для людей вроде меня абсолютную недоступность. Женщину, дававшую исключительно крутым богемным персонажам, из числа которых Азимович был лишь одним; мое обладание ею спустя несколько лет четко и недвусмысленно обозначило победу моего обывательского лайфстайла над их нонконформистским, – и в этом плане сыграло для меня роль не меньшую, чем смерть Азимута. Я действительно думал, что таким образом кому-то что-то доказал.