Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 54

— Изверг! Самой первейшей статьи! — расхрабрился от сильного волнения Федька.— Ну да ладно б старая, не способная к труду была, тогда б, конешно, ей одна дорога.— на живодерню. А Машутке-то всего десять годков! И рожать еще ей, и пахать... Иван Васильич на днях возвернется, а пока я за ней присмотрю...

— Эх, Федор, Федор, плохой из тебя хозяин, прямо никудышный. Не умеешь ты мыслить практически, вот в чем беда...— махнул рукою директор.— А ежели твоя Машутка до приезда Ивана Васильича душу богу отдаст? Может такое случиться?

— Может. Не поручусь.

— То-то. Стало быть, нам же тогда убыток: падаль в дело не пустишь. Так?

— Ну, так.

— А сейчас мясцо на корм курам пойдет. Шкуру, правда, спалить придется, дыра на дыре, ну да с паршивой овцы хоть шерсти клок. Короче, повторяю: кончай кобылу сей же час.

Федьке стоило немалых трудов поднять и вывести Машутку из конюшни. Нет, лошадь не упрямилась, она хотела выполнить приказание конюха: не держали ноги. На морозе ей полегчало, но сильно закружилась голова, и Машутку бросало из стороны в сторону. Узкой запорошенной тропкой, бегущей от конюшни к оврагу, Федька хмуро вел кобылицу под уздцы.

Денек выдался тихий, солнечный, и все вокруг блестело, искрилось, и горный хребет, убегающий в глубь полуострова, был не в тумане и облаках, как обычно, а виделся четко и ясно. В воздухе повис неумолчный птичий гомон, и крупные, по-павлиньи раскрашенные камчатские снегири, радуясь солнцу, погожему дню, кувыркались в полете и пели беспрестанно свою немудреную песню. Возле избы на отшибе поселковые лайки затеяли игры, бестолково гонялись

одна за другой, высоко вздымая серебрящуюся снежную пыль, и оттуда слышался звонкий незлобный лай. Все говорило не о смерти — о жизни и радости бытия.

Пологим склоном Федька спустился с Машуткой к замерзшему ручью. Там стоял дощатый сарай с большими, от пола до потолка, воротами. Когда конюх открывал их, ржавые петли надсадно заскрипели.

Федька ввел лошадь в промороженное полутемное помещение с земляным полом, затем поочередно спутал ей передние и задние ноги. Из угла, расшитого белыми швами, он извлек тяжелый колун и длинный нож из нержавеющей стали.

Конюх одновременно выполнял обязанности драча. Обычно к делу приступал спокойно, с крестьянской рассудительностью. Испокон веков старых или пораженных тяжелым недугом, не способных к труду лошадей забивали и свежевали; шкуре, мясу, костям находили применение.

Но сейчас Федька, прежде чем хрястнуть обухом колуна по черепу, в пятачок между глазами, и затем полоснуть ножом лошадиное горло, нерешительно сел на чурбан, закурил.

— Раз директор-то приказал, что ж поделать-то...— бормотал он, успокаивая, выгораживая себя, и старался не смотреть на Машутку.

Потом затоптал катанком окурок и поднялся.

После удара лошадь упала на согнутые передние ноги и посмотрела на конюха большими, выпуклыми, черно-блестящими глазами. Не злобно — с растерянной вопросительностью. «Это за что же ты?..»— как бы спросил человека взгляд лошади.

Федька, нагнувшись, локтем задрал ей морду и докончил работу.

Надо бы сразу свежевать, иначе труп застынет на морозе, но конюх заниматься этим делом не стал. Сильно ссутулившись, он кривоного побрел в конюшню. Зачуяв кровь, уже слетались, с картавым карканьем пикировали на сарай жирные северные вороны.





Вечером, изрядно нагрузившись, Федька размахивал грязным кулачком перед лошадиными мордами, плакал пьяными слезами и кричал, всхлипывая:

— Вы меня, товарищи, не осуждайте!.. Не виноватый я!.. По приказанию!.. И так за пьянку с должности снять грозятся!.. Пил и буду нить!.. На-кось выкуси!..

А директор и не вспомнил о Машутке. В тот день приехала комиссия из райцентра, дел было невпроворот. Но если б он и вспомнил о лошади, которую приказал отправить на живодерню, то посчитал бы, что распорядился верно, как и подобает хорошему, рачительному хозяину.

Каждую весну в начале мая из этого поселка на Северной Камчатке вертолеты забрасывали на точки работ, в «выкидушки», бесчисленные отряды геологов, и всякую весну на аэродроме толпилось множество бродячих собак. Они прыгали возле людей, скулили: просились в лесотундру на полевой сезон, до октября, где жизнь трудна, но интересна, где хоть на полгода они обретут хозяев и тем самым, пусть временно, но оправдают свое собачье назначение — служить человеку. Здесь не было жалких беспородных дворняг, потому что испокон веков в поселке водились три породы: охотничье-промысловые лайки, или остроушки, как называют их северяне, близкие к ним по крови оленегонные собаки и лохматые широкогрудые ездовые псы. Любой бы кинолог позавидовал такому обилию прекрасных чистопородных псов! И геологи, привередничая, выбирали себе собаку, а в октябре привозили обратно в поселок.

Три сезона подряд с нашим отрядом поисковиков- съемщиков ездила остроушка по кличке Элька. Она особенно хорошо шла по болотной и боровой дичи, обладала игривым, ласковым нравом, и мы были ею вполне довольны. Но в последний прилет в поселок мы не обнаружили нашу игрунью. Облазали все закоулки, обошли все дворы — бесполезно. Догадались спросить вертолетчиков. И они припомнили, что за неделю до нашего приезда отряд другой экспедиции, базировавшейся в поселке, прихватил с собою в поле рослую сучку, белую, с рыжими подпалинами, содранным мехом на правом боку и наполовину откушенным правым ухом. Не оставалось сомнений: это была наша Элька. Метину на правом боку ей Потапыч оставил, а половинку правого уха рысь в драке откусила.

Итак, Элька служила другому отряду за три-четыре сотни километров от поселка, в дикой лесотундре, и мы, погоревав, решили подыскать себе другого пса. Вертолет отряду поисковиков-съемщиков дали неожиданно быстро, и вышло так, что с выбором собаки мы дотянули буквально до последней минуты.

Геологи и маршрутные рабочие грузили в вертолет рюкзаки, спальники, радиометры, палатки, ящики и мешки с продуктами, а дюжины две остроушек крутились под ногами, заискивающе заглядывали в глаза, поскуливали: возьми меня! Самые настойчивые, настырные псы вспрыгивали на дюралевый порожек машины, исчезали в полутьме багажного отделения и прятались под грудой вещей. Их приходилось пинками выгонять наружу.

— Может, эту? — изредка спрашивал кто-нибудь из геологов, лаская приглянувшуюся ему лайку.— Морда больно смышленая...

Другой геолог ласкал другую лайку и резонно спрашивал:

— А почему бы не эту? Она тоже не похожа на идиотку.

— Кончайте болтать,— одергивал нас начальник отряда.— Выбирайте живее, сейчас летим.

Мое внимание привлек крупнокурчавый ездовой пес размером со снежного барана, который лежал на грунте аэродрома и внимательно следил своими янтарными глазами за погрузкой вертолета. Дегтярно-черный окрас собаки смягчало, разнообразило белое пятно на груди в виде летящей чайки. Пес вел себя с большим достоинством, не лез, как его собратья, в машину, а когда я мимоходом приласкал его, погладив по голове, даже огрызнулся, очевидно, посчитал этот жест за фамильярность.

Парни между тем покончили с погрузкой и столпились возле распахнутой вертолетной дверцы, чтобы окончательно решить, какой же собаке отдать предпочтение. То один, то другой легким ударом ноги отгонял лаек, норовивших проскользнуть в багажное отделение.

И здесь случилось совершенно неожиданное. Лохматый иссиня-черный ездовой пес решительно поднялся и, твердо, неспешно ступая широкими лапами, прошел к вертолету. Верхняя губа взлетела, обнажив здоровенные клыки, шерсть на загривке дыбом, из пасти вырвалось воинственное рычание. Трусливые остроушки разбежались кто куда, лишь парочка лаек огрызнулась в ответ. Ездовой пес бросился на них, одну сбил с ног широкой грудью, другую полоснул по шее клыками — их и след простыл. Путь к вертолету был свободен. Пес с достоинством, победителем, прошел к машине, вспрыгнул в багажное отделение и хозяином улегся возле дюралевого порожка.