Страница 14 из 57
Та кивнула фиолетовой головой. Самоваров вгляделся в ее лицо, тоже фиолетовое и без малейших следов былой красоты, и поразился, как вообще кто-то когда-то мог на ней жениться, не говоря уже о миловидном Мумозине. Сам Самоваров сильно уступал Владимиру Константиновичу в красоте, но со вчерашнего вечера обладал такой прелестью, как Настя, которая и в сто лет не уподобится груболицей Ирине Прохоровне. «Это я, урод, должен был жениться на такой фиолетовой», – с тоской подумал Самоваров и вдруг вспомнил вчерашнюю драку Геннадия Петровича, его страдальчески блиставшую лысину, его обиды, его бессильный рев над молодой, прекрасной, равнодушной Таней. Ужас объял его. «Что я делаю!» – ахнул он и, не дослушав Мумозина, потащил Настю в коридор, где совсем по-карнауховски прижал ее локтем к стенке.
– Настя, оставь меня! – зашептал он. – Ты слишком молода, а я старый, я урод, я умру, когда ты наконец рассмотришь и бросишь меня!
Настя беспомощно заморгала:
– Ты что, с ума сошел? У тебя есть другая?
– Нету никого.
– Зачем же ты тогда говоришь всякие ужасные вещи? Как я могу тебя бросить? И потом, я не такая молодая, как ты воображаешь. Мне двадцать четвертый год. И я старая дева. Ты что, не сообразил, что первый? И я люблю тебя целых четыре года! Еще с Афонина!
Это последнее было, конечно, ерундой. Не то что она, а даже сам он, урод, до позавчерашнего дня и думать забыл о ней и об Афонине, но нынче ночью она придумала про эти четыре года и теперь сама в это поверила. Или изо всех сил хотела поверить. Она заплакала, повисла у него на шее, и он понял, что она может бросить его в любую минуту, а он ее – никогда.
За их спинами послышалось возмущенное покашливание. Они оглянулись и увидели вчерашнего деда, который советовал Самоварову пить воду и не дышать. Дед нес из фойе улыбающийся портрет Тани, снятый с актерской стенки, наверное, для того, чтобы приспособить его для траурных целей.
– Сраму нет совсем, – внушительно и брезгливо пробурчал дед. Самоваров покраснел. Может, лучше пока в Юрочкином цветнике укрыться? В театре теперь плач и скрежет зубовный.
Но и в цветнике оказалось не легче. Лео Кыштымов, вместо того, чтобы пребывать в своей восьмой квартире, нетрезвый, с розовыми глазами, сидел на чужой кухне и исполнял вилкой на батарее гаммы. Увидев Настю, он заулыбался, зачмокал губами, стал слать воздушные поцелуи и делать Самоварову знаки большим пальцем, мол, первый сорт. Едва Настя переступила порог цветника и уставилась на ромашки, как ввалился и автор бессмертной росписи.
Юрочка плакал, как ребенок. Он хотел что-то сказать, но не смог и уткнулся лицом в куртку Самоварова, висевшую на гвозде. Послышались глубокие, смягченные тканью рыдания. «Только бы в подкладку не высморкался», – подумал жестокосердый от счастья Самоваров. Он подошел, обнял Юрочку за плечи и попытался оттащить его от своих одежд. Юрочка только мотал головой и еще глубже засовывал лицо в складки куртки.
– Ну же, успокойтесь! – взывал Самоваров. – Это нехорошо. Надо держать себя в руках. Вы же мужчина!
Наконец Уксусова удалось усадить на раскладушку. Он вытер лицо рукавами.
– Не знаю, чего я так расклеился. Это все Кыштымов, – объяснил Юрочка. – Сидит, водку пьет и посмеивается. Довыступалась, говорит, Таня. За упокой души пьет – и смеется.
Он теперь только заметил Настю.
– Здравствуйте, – сказал он смущенно и застегнул какую-то пуговицу на животе. – Я тут…
– Ничего, ничего! Выпейте воды!
Настя оглянулась вокруг, схватила с подоконника чашку в красненький горошек, еще пахнувшую кучумовкой, и умчалась в ванную.
– Это моя девушка, – пояснил Самоваров.
Уксусов кивнул.
– Я, собственно, к вам не плакать шел, извините, – сказал он. – Я только что от Кульковского. До чего человек хороший! Он совсем убит.
Самоваров представил откормленного румяного Вовку среди белизны и кружев и усомнился насчет его убитости. Но кто знает, Таня эта такая резвая была!
– Как там Кульковский? – спросил Самоваров.
– Лучше ему, – ответил Юрочка. – До чего хороший, душевный человек! Я ему банку меда снес (дядька привез из деревни), так он сразу целую тарелку съел… Хороший, душевный, переживает. Как узнал, что никого не арестовали, тут же сказал: «Это дело темное. Самоварова надо звать».
– Меня-то зачем? – не понял Самоваров.
– Я знаю всё, – значительно заявил Юрочка и подмигнул опухшим мокрым глазом. – Все про вас знаю!
– Что все? – Настя вернулась с чашкой воды и забеспокоилась, что сама не знает о Самоварове чего-то главного.
– Я ваши все дела знаю. Про убийство банкира. И про то, как в музее картины воровали, а вы стреляли в мафиозов и прыгали с крыши.
– Ниоткуда я не прыгал, – поморщился Самоваров. Но Юрочка не поверил:
– Кульковский не соврет! Он сам видел, как вы прыгали прямо на бандита и сбили с ног приемом.
– Кульковский тогда тут, в Ушуйске, сидел. Что он мог видеть? Ничего такого я не совершал, вранье все это.
– Нет, не вранье! Как же не совершал? – возмутилась Настя. – Если даже не прыгал с крыши, какая разница. Вы знаете, – повернулась она к Юрочке, – Николай Алексеевич удивительный, это правда! На моих глазах он за сутки раскрыл два убийства! В Афонине! И там как раз стреляли. Страшно было невозможно!
Она с гордостью собственника обняла Самоварова. «Батюшки! да не считает ли она меня героем, способным на стрельбу, кикбоксинг и прочие ужимки и прыжки? Не думает ли, что супермена подцепила? Что мне же тогда делать? Как соответствовать?» – подумал он.
– Вот видите! – обрадовался Юрочка. – Нет, вы не думайте, я знаю, как это делается. Книжки-то читаю.
Он вынул из кармана несколько десятирублевых бумажек и даже немного мелких монеток и положил все это на розовое казенное одеяло, покрывавшее самоваровскую раскладушку.
– Что это? – округлил глаза Самоваров.
– Аванс. Задаток. Потом я смогу больше, с зарплаты! Вы знаете, чем… кем была для меня Таня. А этот козел!… Там, в квартире, говорят, никаких следов, только Витя с Эдиком понатоптали. Говорят, прорабатывается сколько-то версий. Да разве у нас кого когда находят? А мне надо, чтобы его посадили!
– Кого?
– Козла этого, Карнаухова. Надо, чтоб его посадили! Сделайте это для меня!
И Юрочка двинул по розовому одеялу задаток. Самоваров взорвался:
– Да вы что, белены объелись? Уберите ваши деньги! Что за чушь! Выкиньте это из головы! С чего вы взяли, что это Карнаухов? С чего вы взяли, что милиция не разберется? С чего вы взяли, что я крутой Уокер и могу кого-то сажать? Я понимаю, вы расстроены, плакали и все такое… Но всему есть мера!
– Так вы отказываетесь проводить расследование?
– Господи, какое расследование! Заберите ваши деньги!
– А может, возьмете все-таки? Я вам и меду принесу. Вы подумайте, немножко подумайте сперва! А я – все, что имею… Лишь бы его посадили! Все, что имею…
«Сейчас пиджак малиновый предлагать начнет», – с тоской подумал Самоваров, а вслух сказал:
– Хорошо, хорошо! Возьмите пока деньги, а там видно будет. Ну вот, слезы опять! Фи! Идите к себе, поспите. Выпейте, что ли! А там видно будет…
– Вы оставляете надежду? – всхлипнул Юрочка.
– Если вы сейчас уйдете, оставляю.
Юрочка собрал деньги
– Вон еще возле подушкидесять копеек! идите, идите… На кухне Кыштымов сидит – вот и выпейте с ним, – торопил Самоваров.
Когда удалось наконец вытолкать Уксусова, Настя задумчиво сказала:
– А мне его жалко. Переживает. Видно, что очень ее любил.
– Ее все любили.
– А какая она была? Красивая? Жалко, я ее не видела.
Самоваров рассказал про давешние потасовки и про Таню – все, что знал.
– Надо же! – изумилась Настя. – Она, конечно, была необыкновенная.
– И допрыгалась, как верно заметили скорбящие. А нас к трем Шехтман в театре ждет. Касса пуста, премьера через две недели.
Шехтман тосковал в своем кабинете. И прежде гримаса у него на лице была несколько понурая, а сейчас гримаса эта настолько прорисовалась, что жалко было смотреть. «Еще инфаркт его снова хватит», – подумалось Самоварову, когда режиссер едва слышно излагал Насте свои соображения про накладки для принцев и марлю для роскошного дворца. Старческие веки Шехтмана тяжело лежали на неподвижных глазах, седины поникли, плечи горбились под вязаной кофточкой, на которой сплошь висели затяжки. Он со вздохом отмахнулся от принцесс и горошин, обхватил виски руками: