Страница 13 из 57
Самоваров решительно вырубил свет у Эдика в предбаннике, прикрыл дверь и бросился на подушку. Его глаза жег горячий песок, просыпанный кучумовкой и бессонницей, а сквозь песок бельмом сиял проклятый прожектор, который разоблачил Настю. Призраки Юрочки, Мумозина, танцующего Кыштымова рассеялись и забылись, только в огне прожектора, зеленеющем от бешеного накала, взад и вперед качалась тонконогая беззащитная тень. Ничего нет под рубашкой!
Было тихо, только отчетливо где-то капало – протекала драная ушуйская крыша. «Пропал! Пропал! Пропал! Пропал!» – шуршал в ушах кровавый прибой в такт частому пульсу.
Снова скрипнула дверь. Самоваров даже не повернулся. Наоборот, он только теснее прильнул к лысому плюшу подушки.
– Николай Алексеевич! – шептала Настя. – Там кто-то ходит! Небольшой. Мне страшно…
Самоваров не шевельнулся.
– Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно! – шептала она уже над его ухом. Тонкие прохладные руки обхватили его, отодрали от подушки, тонкие пальцы поворачивали его жесткую, горящую, как от пощечины, щеку к губам, бессмысленно шептавшим:
– Мне страшно! Мне страшно! Мне страшно!
– Пропал! Пропал! Пропал! – накатывал прибой.
Утром, довольно поздним, когда уже все волшебства обязаны рассеяться и сгинуть, Самоваров проснулся. В Эдиковом предбаннике действительно ничего волшебного не обнаружилось. Предметы приобрели свой дневной вульгарный вид: и облезлый шкаф, и рваные куски картона в углу, и стол с кучей бумаг и с глубокой тарелкой, полной окурков. Самоваров проснулся, увидел все это и понял, что вряд ли можно проснуться более иным, чем был накануне. На его груди спала обнимающая Настина рука с коротко остриженными детскими ноготками. Под ее головой, под сетью спутанных пепельных волос, виднелась безобразная плюшевая подушка. Сам же Самоваров почивал на какой-то промасленной Эдиковой куртке, шея его затекла – собственно, оттого он и проснулся. «Мать честная», – чуть не вслух простонал он, когда увидел спящую Настю и одновременно ощутил общее их сладостное тепло под засаленным одеялом, которым укрывался, верно, сам царь Федор Иоаннович. «Зачем я вчера не уехал? – продолжил Самоваров беззвучные стоны. – Или позавчера? Хотел ведь! Это все Овца-Овцеховский! А теперь коготок увяз – всей птичке пропасть!» Он сравнил себя с птичкой, потому что сумасшедшей этой ночью (вот что значит полная луна! сомнамбулы падают с крыш, а здравомыслящие люди делают глупости) под царским одеялом было у них говорено: они будут отныне вместе, вместе, вместе; они давно друг друга безумно любят! Настя домой, к родителям, ни за что не вернется, а сразу поселится в Нетске у Самоварова!.. а тут, в Ушуйске, они будут вместе, вместе, вместе! среди Юрочкиного цветника! Нет, это должно было случиться! рано или поздно! они знали, знали!..
Все это говорила, разумеется, Настя. Самоваров вздыхал и сомневался. Он нажимал и на разницу в возрасте, и на свою инвалидность, и на то, что нрав у него нудноватый. Не забыл он сообщить, что в служебной квартире, помимо Юрочки и Мишки, водится пропасть тараканов. Но все-таки выходило по Настиному. И вот теперь, держа в затекших объятиях эту прелесть – прелестная ведь девочка! – Самоваров не мог понять, рад он или не рад.
Скорее, не рад. Не собирался он обзаводиться никакой прелестью! Он любил свою привычную и спокойную жизнь, свою спартанскую квартиру с коллекцией самоваров. Не противны ли ей самовары? Хотя согласилась же она на тараканов… Нет, с Настей не обойдешься так попросту, как с теми бывавшими у него нетребовательными женщинами, бесследно забытыми. Одна надежда: вот она сейчас проснется – и слетит вчерашний дурман. Особенно, когда увидит его истинную утреннюю физиономию. Не обрадуется! Во всяком случае, сам Самоваров, даже свыкшись со своей наружностью, никогда не радовался ее отражению в разных блестящих предметах.
Нетерпение тотчас же убедиться, что она действительно не обрадуется, и он снова будет свободен настолько овладело Самоваровым, что он довольно резко пошевелился и стал высвобождать свою руку из-под Настиного плеча. Настя вздрогнула. Ожили ее ресницы. Самоваров нарочно разместил свою небритую физиономию в поле ее зрения. Настя приоткрыла глаза, медленно и блаженно улыбнулась, будто увидела не небритое помятое лицо, а нечто невыразимо прекрасное, и потянулась к нему губами. Самоваров свалился в нелепую сладострастную бездну, из которой не было никакого исхода. «Черт дернул меня…» – привычно подумал он, погибая и увязая окончательно.
К полудню они явились в театр уже привычно в обнимку. Они успели побродить по слякотному, серо-бурому Ушуйску, поесть в какой-то пельменной, порадоваться, как прекрасна их внезапно соединившаяся жизнь, придумать, как они вместе теперь будут душить Мумозина. Они насмерть исцеловались, и у Самоварова с непривычки заныли и губы, и зубы. И хотя его обдавало иногда холодным потом здравомыслия (чего она на меня набросилась? нет ли какого подвоха? уж не смеется ли надо мной?), все-таки он не бунтовал, а только кивал и целовался.
Знакомые лица, встреченные в театре, показались Самоварову странноватыми, но он приписал это собственной нелепости в роли бой-френда. Только в декорационном цехе он заподозрил неладное. Кружевница с конфетной коробки, прекрасная Лена сидела привычно за своим «Зингером» под сочившимся брюхом потолка. Она не улыбнулась и не проявила ожидаемого любопытства по отношению к Насте, а только сказала настороженно:
– Слышали уже?
– А что такое? – легкомысленно бросил Самоваров. Он решил, что Геннадий Петрович снова, по своему обыкновению, хватал за грудки Владимира Константиновича.
– Не знаете, стало быть. Таню нашу убили.
Глава 8
– Как? Когда?
– Задушили. Дома у нее. Нынче ночью.
– Господи! Наверное, шпана какая-нибудь. Столько сейчас квартирных грабежей…
– У нее ничего не взяли. Пришли, задушили и дверь прихлопнули, – пояснила Лена. – Сегодня утром стали репетировать, а ее нет. Мумозин разорался, грозил уволить за прогулы. В конце концов послал Витю с Эдькой Шереметевым за ней. Приезжают – дверь заперта. Соседи говорят, вроде, не выходила. За дверью тихо. А главное, белый день – а у нее во всех комнатах свет горит. И люстра, и на кухне. Эдька с Витей, конечно, звонили, стучали, а потом замок и сломали. Ребята они туповатые, но деловые – договорились, если спит она или вышла, то замок починят, извинятся. Да вот не пришлось извиняться. Влезли они, а она лежит уже холодная. На постели. Вот такие дела.
Настя испуганно задергала самоваровский рукав:
– И что же теперь? Моего спектакля не будет?
– Почему же не будет? – успокоила ее Лена. – Театр-то не сгорел. Так, заминка на пару дней.
Владимир Константинович Мумозин не забыл включить розовую лампу и проделать перед Настей несколько шикарных режиссерских почесываний. Но они на сей раз неважно ему удались. Художественный руководитель был выбит из колеи случившимся. Ирина Прохоровна безмолвно возвышалась в углу.
– Как же, как же, сказку надо делать! – повторял Мумозин. – Жизнь продолжается: каникулы на носу, касса пуста, нужен глубокий и целомудренный… Но с этим – к Шехтману, к Шехтману! Деньги?.. Нет, не могу сегодня об этом. Я не в силах, господа!
Смертью Тани Владимир Константинович был не столько потрясен или огорчен, сколько обижен. Он нервно двигал бородой и вздыхал:
– Подумать только! И это в русском реалистическом театре! Невероятно… Хотя… Должно, должно было этим кончиться!
Он быстро оглянулся – очевидно, чтобы убедиться, нет ли поблизости бешеного Геннадия Петровича – и продолжал тихонько:
– Увы, должно было чем-то подобным кончиться, ибо она… – он снова оглянулся, – была глубоко аморальна. Ее бесчисленные любовники… Увидите, это кто-то из них! Не хочу ни на кого бросать тень, но вчерашняя выходка господина Карнаухова – я имею в виду Геннадия Петровича – ясно свидетельствует о крайней неуравновешенности. Не так ли, Ирина Прохоровна?