Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 49



— Чему ты все лыбишься? — спросил Вадим подозрительно.

— Тебе!

— В каких бы это смыслах?

— В тех, что вот… ты по-прежнему здесь, и женат на Вере, и по-прежнему один дружишь со всеми нами, разошедшимися, растерявшимися… А? Ты знаешь, я вот подумал, что все это из юности, без всяких потерь, протащить с собой до сорока четырех — это, по-моему, не просто везение, хотя тебе и везло, это…

— Э, друже, если бы еще и вправду без потерь, — перебил Вадька. — Нашу жизнь и вообще-то следовало бы изображать в виде разомкнутой кривой — уход и возвращение… Понимаешь?

— Не очень.

— А ты представь…

Но не было уже охоты это представлять, не было. Все было и без того прекрасно.

Ужинать сели на веранде, уже в сумерках, которые наступили досрочно, — небо вновь заволокло тучами, не шевелясь, стояли притихшие деревья, а флоксы пахли так, точно торопились отдать весь запах до дождя. Отчетливо был слышен чей-то далекий магнитофон: умерший на днях певец заходился в неистовом хрипе предчувствий: «не дожить, так хотя бы допеть…»

Все вокруг было грустным, а грусти не было.

— Помнишь иванченковские яблочки? — спросил он у Веры.

Та вскинула брови, но тут же и расцвела, всплеснула руками.

— Ой, конечно! Когда я их несла, меня прямо распирало от гордости. Они ж всему поселку свою собаку расхваливали.

— Какую собаку? — удивился Игорь.

— Барса, Барса, — сказал Вадька. — Не помнишь? Я его колбасой с люминалом угостил, а то б были нам с тобой яблочки!

— Точно! Но надо же: я и забыл! Думал, так все помню хорошо, а про собаку-то и забыл.

И вот тут, среди этого… Игорь потом даже вспомнить не мог: из-за чего это она? О чем говорили-то? Казалось, совершенно без повода Жабка вдруг ожгла его ненавидящим взглядом. Только на секунду встретились их глаза, но он успел ясно ощутить и этот болезненный ожог и недоумение; за что, почему?

— Боже мой, — сказала она с такою тоской и презрением, что он даже голову в плечи втянул, — да ты, я гляжу, все такой же! Всех учишь жить, шпыняешь, разглагольствуешь и даже не замечаешь, до чего это бестактно! Пора бы повзрослеть, мой милый.

— Ты же не повзрослела, — огрызнулся он, — все такая же язва!

— А ты что хотел?

— Ну-ну-ну, что вы, — ошалело пробормотал Вадик. — С чего?

Потом это как-то сгладилось. Кажется, Люда нашлась, как ни в чем не бывало спросила о чем-то у Веры, и опять посыпались воспоминания, хохмы… И утонула в них, забылась и эта непонятная вспышка, и отравная донная горечь лесной прогулки.

Вспоминали Михнева, Сидорчука, прочих институтских ребят, профессоров, первый стройотряд, Вадькины ссоры с отцом. Тот был мужик крутой, властный: сам пытался подбирать сыну книги, профессию, жену. Они ссорились насмерть и помирились лишь незадолго до смерти старика, лет десять назад.

— Да, были когда-то и мы рысаками. Ах, но все-таки золотое было это времечко — конец пятидесятых, — вздыхал Вадька. — Вечера поэзии, песни о кострах, у костров; у всех планы непременно куда-то подальше уехать! Даже сейчас — вспоминаешь, и сердцу просторней. Но если трезво, то — что мы, вырвавшись, нашли, к чему приехали? — Он причмокнул и развел пухлыми руками. — Наши геологи все по министерствам, туристов не осталось, а вот дачевладельцев поколение породило уже много. Вот так! Даже у Королева и Зорина, наших служителей муз, совсем неплохие дачи, а уж они-то — помнишь? — клялись, что назло всем умрут в нищете, ибо иначе музам служить нельзя. Так что… может, зря мы и ссорились с отцами?

— Да, кстати, где твой Аркашка? — вспомнил Игорь.

— В городе. У него консультации.

— Да, он же поступает! На филфак, да? Странно, понимаешь, что у всех взрослые дети, а у тебя самого…

— Пустяки, старина! Считай, что ты просто моложе.

4

Спать их с Людой уложили действительно на чердаке, но не в том мезонинчике, что отводился гостям в былые времена, — там обитали теперь Жанкины ребятишки, — а рядом, в тесном чуланчике с косыми балками и незастекленным окошком. Рыжий, обитый сухой, потертой и потрескавшейся кожей диван, стоявший здесь с незапамятных времен, был просторен и мягок; падал в окно лунный свет, голубоватая тень березовой ветки лежала у Игоря на плече. Люда водила по ней пальцем. Влажный ночной воздух перебивал сухой запашок чего-то пыльного, лежалого. Слышно было, как с крыши скатывались и падали в желоб последние медленные капли. Вдалеке отчетливо простучала электричка.

— Как тут тихо, — вздохнула Люда. — Это последняя?





— Наверное. Не знаю.

— Все-таки, знаешь, хорошо что мы поехали, правда?

— Я ж говорил, отличные ребята! У них я бывал и в свои трудные времена…

— Ты рассказывал. Вера совсем как моя мама — хлопотунья и за всех боится. Вадик смешной: такой большой, толстый, а все еще Вадик… правда? А Жанна, она им что — какая-то родня?

— Жанна? Тут сложно объяснить. Сейчас так, по-моему, и не бывает.

— Как?

— Ну, сейчас домработница — это домработница, подруга — подруга, а тогда совмещалось. У Полины Карповны самой закадычной подругой и домработницей была Жабкина мать.

— Чья?

— Ну, Жанки, Жанны Дмитриевны! Это ее за рот всегда Жабкой звали, в детстве даже не обижалась.

— Подходяще! — хмыкнула Люда. — Вы были не лишены…

— Мерси! Так вот, она жила здесь с Жабкой сперва в домработницах, потом замуж вышла, но все равно летом приезжала сюда. Может, снимала, может, так просто…

— Снимала, — сказала Люда.

— Ты откуда знаешь?

— Вера говорила. Когда после смерти отца они с Вадькой тут первое лето хозяйничали, эта Жабка откуда-то и взялась. Пришла, то-се, воспоминания… Под шумок и сняла за полторы сотни в сезон, как мать ее когда-то. Так до сих пор и платит по нахаловке.

— Почему же по нахаловке?

— Цены-то давно другие. Люди за такие две комнаты дают пятьсот, а то и больше. А она — хоть бы хны. Вере сказать, конечно, неудобно…

— Ладно, это их дело, — перебил Игорь.

— А я что? Слушаю всех и помалкиваю, — Люда вдруг засмеялась беззвучно.

— Ты чего? Смешинку съела?

— Представляешь, из моих знакомых никто никогда не имел живой домработницы!

— Это ты просто молодая. После войны и не в таких уж богатых домах были. Тем более Вадькин батя был шишкой: директор завода! — поглаживая ее плечо, Игорь принялся рассказывать, как все здесь было когда-то совсем по-другому, какой, например, было сенсацией для всего поселка, когда у Вадькиного отца появился «Москвич».

Говорил он об этом почему-то шепотом и пока говорил, та, давняя жизнь дачного поселка, в юности вызывавшая лишь брезгливое полупрезрение, казалась теперь невообразимо прекрасной. И чем лучше она ему казалась, тем ироничней старался он говорить.

— А Полина Карповна писала картины маслом, одна даже у нас в школе висела: Черный ручей у поворота, только не очень похоже. Конечно, какая она была художница? Так просто: муж — шишка, деньжата есть… Но вечно у них всюду этюдники, кисти валяются, перепачканные красками тряпки, мольберт на веранде стоял…

— Одной, выходит, все очень возвышенное, для души, а черная работенка — другой. И называется: подруги. Ничего себе… Впрочем, у них, кажется, и сейчас похоже.

— У кого? — не понял Игорь.

— Да у Вадика твоего с Жанкой. Полы она им не моет, понятно, — сейчас черная работа другая: тес ворованный покупала для ремонта, краску; ходила скандалить, когда им участок хотели урезать… Что-нибудь там из-под полы достать — это тоже по ее части.

— Вадька такими делами никогда не занимался.

— Еще бы! Мамочка рук не марала, он — души.

— Не загибай, Людка, не загибай! Вадька знаешь какой человек! — Игорь немного даже рассердился, притиснул к себе жену: — Цыть мне!

— Пусти! — дернула Люда плечом. — Мне что? Если им так нравится… Только уж очень она некрасивая. Такой рот — еще она его только открывает, а уже будто гадость сказала. Как ее муж-то целует?