Страница 34 из 49
— В горы, — бормочу машинально. — В самые синие горы, к голубому озеру Севан.
— Точно, — она говорит. — К озеру.
— Фамилия его хоть как? — Русачков требует.
— Еще чего! Так я вам и сказала! Сама найду, обойдусь.
— Саша, — говорю, — свезем девушку в поселок, куда хочет. Только ты мимо СУ-15 поезжай, заглянем.
— Зачем еще?
— Да есть тут у меня одно подозреньице.
Пассажирка опять рот приоткрыла кругло, но я ей сразу:
— Успокойся, — говорю, — успокойся… Подозренье не на тебя, а на одного крокодила. А в милицию, будь я жаба, а не матрос, ежели сдадим! Веришь?
Она вздохнула доверчивей, щеки утерла, и мы поехали.
Приезжаем в родное хозяйство — как раз Маэстро Шахбазов у разобранного бульдозера руками машет, публику под дождем потешает.
— Маэстро! — кричу.
Он оглянулся.
— А! — говорит. — Журнал! Здорово, змей! Вот хоть ты им объясни: у нас тут не завод, конички не… — И, рот приоткрыв, пятится от меня, пятится, на гусеницу садится. — Ешеньки! — говорит.
А девушка из-за моей спины прямо светлым своим плащиком да к его комбинезону:
— Коленька! Коля!
Он черные свои лапищи в стороны развел, чтобы ее не испачкать, бормочет смущенно:
— Ну ты даешь, ёшки, как ты сюда?
— Подвезли вот. Я им про тебя все объяснила, они и подвезли. Что ж, не люди у вас, что ли? Подвезли… Ты, Коленька, главное, не ругайся, ты послушай. И у вас тут люди, все утрясется, дело человеческое, чего тут… Ну? Не бойся ты, ну? — и гладит его по щеке, как маленького, и улыбается, платочком масляное пятно на лбу его утирает.
— Поехали, — говорит мне Русачков, — поехали, на чужое смотреть — только расстраиваться.
Еще минуточку потоптались да и поехали.
Дорогой Русачков спрашивает:
— Как же это ты его вычислил?
— Маэстро-то? Не знаю… Подумалось вдруг.
— А он, однако, ну и брехло! Прям-таки собачье.
— Почему?
— Привет! А я, что ли, мозги ей запудрил: директор, мол, завода, армянин, фити-мити… Ну, шут гороховый!
2
Русачков был всегда беспощадно логичен: соврал ты — значит, брехло. Струсил — трус, обманул — обманщик. О других людях, может, и можно судить эдак, но к нашему маэстро это как-то… То есть брехло он был еще то! Это точно! И само собой, шут. Но вот — клянусь! — не так уж много довелось мне встретить людей серьезней его и честнее.
Тою весной мы были знакомы уже больше года. На стройке это, скажу вам, срок.
Познакомились оригинально! Ремонтная база, куда нас направили, оказалась просто огромным двором, забитым покуроченной техникой. В одном конце его пряталась земляночка, там сидело начальство, в другом — приземистый барак из дикого камня, в который нас и завели: с улицы темновато, пусто, у окон станочки… Вдруг за спиной как гаркнут:
— Подведите их ближе!
Обернулись — этакая фигура восседает на верстаке, поджав по-турецки ноги. В одной руке кружка, в другой — целый батон, кусищем колбасы прослоенный. И жует страшно, аж уши шевелятся под солдатскою мятой панамкой.
— Ближе! — хрипит, — смелее. Живых не кусаю!
— Коля, — смущенно как-то говорит нас приведший товарищ, — это, сам понимаешь, кадры…
— Кадры? Ты уверен, что они не из детсада сбежали, а? И что их мамы, рыдая, не прилетят с Большой земли завтра? Уверен? Ладно! — вскочив прямо на верстаке на ноги и чуть не потолка касаясь мятой панамкой, фигура повелительно указала батоном на дверь: — Вы свободны!
Приведший нас пожал плечами и вышел.
— Отныне для вас я один и царь, и бог, и воинский начальник. Ясно? — Фигура размашисто нас перекрестила. — Аминь! Должность моя тут мастер, но я не любитель низкопоклонства и потому зовите меня просто: Маэстро Шахбазов!
Он спрыгнул на пол и спросил другим голосом:
— Жрать желаете?
Мы желали. За полдня хождения по инстанциям никто не удосужился подсказать нам, где тут столовая. Спрашивать же казалось неудобным — строить мы приехали или набивать желудки?
Этот батон с колбасой немного все сгладил и скрасил, а то мы совсем прибалдевши стояли. Мы ехали строить, закладывать основы и забивать колышки. На Большой земле нам так много и так торжественно о том говорилось, так все обставлялось значительно — проводы, напутствия… А приехали и — на тебе!
Так что приглядываться к маэстро начал я, можно сказать, по независящим от меня обстоятельствам — как-никак начальство. Хоть и маленькое, да свое. И нужно как-то понимать, что за человек. Ведь так? Да вот, оказывается, легко составить собственное мнение, если уже есть чужое. Ты с ним или соглашаешься, или споришь. А тут я как раз этого вот чужого, всеобщего мнения о нашем маэстро никак уловить и не мог.
С одной стороны, он был вроде бы признанной головою, авторитетом, с другой — шутом. Но у шута — какой же авторитет? С одной стороны, никто ему был не указ, начальника базы Сидорчука он не видел в упор; с другой — последний трактористишка мог им вертеть как угодно, нащупав какую-то слабость, а слабостей у него было — что блох у Бобика. Все знали: Колькино слово — железо, и тут же — ни единому его слову не верили.
Когда он, стуча кулаком в гулкую грудь: «Вот будь я жаба, а не матрос!» — клялся, что нельзя у нас сделать какую-нибудь муфту или шестерню (а много ли можно сделать в примитивной кузне, да на четырех станочках?), то все почему-то были уверены, что он врет, паясничает, и упрямо бубнили: за ними, мол, не заржавеет, пусть он не думает… С утра кто-нибудь обязательно поджидал его у ворот, скромно пряча за пазухой поллитровку. (Что дураку сухой закон, ежели ему сто верст не крюк?) Целыми днями, бывало, таскались за ним, канючили, душу мотали. Он отбивался шуточками, потом, шваркнув панамкою оземь, выхватывал вдруг посудину и бежал в землянку к Сидорчуку.
— Во, змей, — кричал там, — распустил народ, понимаешь! Они мне уже взятки суют!..
— А ты не бери, — почти не шевелясь, лениво цедил тот. — Зачем взял?
И все, кто сидел в кабинетике, заходились жеребячьим ржаньем.
Он был обидчив, но обиды, как и гнев, шуту не по чину, а потому они никем не принимались всерьез. Тракторист, посрамленный с утра при попытке дать взятку, через час, явно кем-то подученный, являлся к нам за справкой:
— Сегодня он кто? Шахбазянц?
— С утра был Шах-Аббасом-оглу, турком.
Среди множества слабостей, впившихся в бедную шкуру маэстро, эта, пожалуй, свербила чаще других. Фамилию свою перекраивал он с той же легкостью и изобретательностью, что модница платье. Вдруг начинал, к примеру, говорить с грузинским акцентом, рассказывать об отце-виноделе, усиленно демонстрировать бурную горскую кровь, даже заменял вечную свою солдатскую панамку на бог весть где раздобытую шапочку-сванку. Но проходило несколько дней, и когда кто-нибудь, чтоб подольститься, говорил, сладко прижимая руку к груди:
— О, Шахбазидзе, я вас просидзе…
— Как?! — вдруг взрывался Маэстро. — Как ты сказал! Шарабанов я! Смоленские мы, понял?
Уследить, когда и почему в его сдвинутых набекрень мозгах происходило это превращение, было трудно. Многие, однако, пытались, ибо стоило попасть в точку, как щербатый его рот растягивался аж до ушей в самодовольнейшей улыбке и он готов был в лепешку разбиться, чтоб только услужить отгадчику.
Были, впрочем, и другие способы сесть на Маэстрову шею. Достаточно было прийти в обед со своим термозком, сесть у печки, сказать первым делом, что ты сирота и потому обижать тебя не годится. Вот у вас в детдоме…
Все знали, что это вранье. Какой там детдом, ежели человек вчера только посылкой от мамки хвастался? Один Маэстро с неизменной доверчивостью глотал наживку: «А вот в нашем детдоме…» Начинал он с чего-то безобидного и, вероятно, действительно бывшего, но затем капризное воображение распалялось, родители новоявленного турка оказывались армянами из города Степанакерт, мчался под бомбами, увозя их с Украины, эшелон, визжали тормоза, горели вагоны, «мессершмитты» заходили в пике…