Страница 30 из 36
В.К.: Я его безмерно уважаю. Будь я моложе, записалась бы в нацболы.
А.Ч.: Если не секрет, какие эмоции у вас вызывает Путин? Мне в последнее время его жалко, как не может не быть жалко человека, против которого направлено столько негативных эмоций…
В.К.: Сейчас я буду говорить, как юродивая, поскольку от моих эмоций и слов Путину не горячо, не холодно: все политики, конечно, одного поля ягода, только разного сорта. Если Петр I – это арбуз, Сталин – калина, Ельцин – волчье лыко, то Путин – крыжовник. Он не ядовитый, скорее кислый, чем сладкий, скорее садовый, чем лесной, и колючий. Но его не жалко. Правитель, мне кажется, не должен вызывать чувство жалости. Пускай лучше страх, если уж не уважение и не любовь. Но тут возникает вот какая штука. Если вдруг властитель знает счет своим дням, – ну, например, – а такого, по-моему, в истории не было, то у него появляется уникальная возможность оправдать себя и свое правление. Он должен совершить самурайский поступок: оправдать ожидания, успеть сделать в эти дни то, чего не сделал за 12 лет правления, а именно: провести национализацию промышленности (в особенности, той, что связана с нефтью, газом, никелем и т. п.), со всеми вытекающими отсюда последствиями. Возможно, коррупционные скандалы последних дней – только начало, может быть, мы видим истоки великого подвига?! Из Савла превратиться в Павла – вот сакральный путь Путина.
А.Ч.: Т. е. Ленин – гриб, а Путин – крыжовник… Что вы думаете о нынешних митингах? Вы могли бы когда-нибудь о них написать, как о 93 годе в «Ване Житном»?
В.К.: Когда движение рассерженных горожан возглавляет гламур – то получается исторический фарс. Вы видели, какие лозунги были на Болотной и Сахарова? Юмористические, в основной своей массе. Разве можно чего-то добиться шутками? Понятно, что «Земля – крестьянам» и «Заводы – рабочим» сейчас бы не покатили. Но вот такой, к примеру, как «Недра – народу» оправдал бы это сахарно-болотное движение в глазах матери-истории. Но такого лозунга не было, и ничего подобного не произносилось со сцены лидерами втуне возмущающихся масс. Нет, на эти митинги я бы Ваню Житного с домовым и петухом не стала бы отправлять, там и без них было слишком много причудливых созданий.
А.Ч.: Лозунги как раз, мне кажется, не самое страшное – это отчасти та игровая традиция парижского мая 68, ситуационистов, которая позволяет слегка рерадикализировать кроваво-революционный подтекст протестных движений, хотя я понимаю, о чем вы говорите. Если бы сохранился Советский союз, каким бы он был сейчас?
В.К.: В СССР – была тоска по царской России, в постсоветской – тоска по советской. Ностальгировать – наверное, постыдное, а главное бесплодное занятие. Но я отвечу: думаю, что, к 2013-му году мы бы уже слетали на Луну, советский марсоход (по аналогии с луноходом) взял бы на красной планете пробу грунта, и космонавты бы уже высадились на Марсе. А мы, на земле, по-прежнему одевались бы не броско, но ботинки и пальто носили бы годами и питались самой здоровой в мире пищей, которую производили бы сами. Дети бы учились, рабочие трудились на заводах, колхозники – в колхозах. И все, кроме кучки диссидентов, думали бы, что живут в очень хорошей стране. Это подлог: сводить радость жизни к радости потребления – то, что нам подсунули сейчас. Ну и Варвара-Америка, разумеется, впечатленная нашим новым оружием, не совала бы всюду свой длинный ракетный нос, – опасаясь, что ей его оторвут, и всему миру от этого было бы спокойнее.
А.Ч.: Еще один банальный, как и про понравившиеся книги, вопрос – но очень любопытен ваш ответ. Что вы пишите сейчас, что должно выйти?
В.К.: Я пишу роман под рабочим названием «Девушка с веслом», действие которого разворачивается на юге, в черноморском городе, похожем на Сочи, в наши дни. Там три линии: мужская, детская и юношеская, пунктиром – женская. Даны будут портреты наших современников на фоне города, который еще никто, насколько мне известно, не описывал. До определенного момента это реалистический, может быть даже – производственный и школьный роман. Но затем, когда каждый из персонажей, – в силу обстоятельств, – оказывается у последней черты, всё кубарем катится в самую разнузданную небывальщину. Из которой, в конце концов, герои должны выкарабкаться. По жанру это – бюрократическая мистерия (поскольку помимо главных героев там действуют мэр города, начальник полиции, следователь, нотариус, судья и т. п.), пока я определила бы так. Роман почти готов, но кто его напечатает – я пока не знаю.
Дмитрий Дейч. Критика гибридных форм
Выход книги «Литература 2:0: статьи о книгах» (НЛО, 2011) стала поводом для разговора Дмитрия Дейча (Тель-Авив) с Александром Чанцевым об искусе колумнизма, трансгрессии культуры, российско-японской общности, правой альтернативе неолиберализма и геройстве Мисимы.
Дмитрий Дейч: Прежде всего я хотел бы обратиться к цитате из Хабермаса – из предисловия к твоей книге: литературная критика «переводит содержание произведения искусства с языка переживаний на нормальный язык», – пишет Хабермас. Казалось бы – всё совершенно ясно из самой цитаты. Имеется некий «язык переживаний», ему сопутствует (и ему же противопоставляется) «нормальный» язык». «Нормальный» – в смысле – распространённый, всеобщий, как бы растворённый в социуме. «Язык переживаний», видимо, – литературный, отстранённый от чьей-то повседневности, «авторский» язык. Всё вроде бы ясно, и всё – абсолютно непонятно. Ясно – на первый взгляд. Непонятно – как только мы задумаемся о том, почему «язык переживаний» нуждается в переводе. И в самом ли деле это расстояние, этот разрыв настолько реален, что нуждается в мостике, соединяющем берега. Быть может, это противопоставление мнимо? Давай уточним. Что такое «нормальный язык»? Что такое «язык переживаний»?
Александр Чанцев: Да, я понимаю, что эта интенция – перевод природного авторского на повседневный общеупотребительный – может показаться поверхностной, даже вульгарно-обывательской. Например, где-то в начальной школе я мало что так ненавидел, как предисловия к хорошим книгам – объясняющие тебе, как надо воспринимать это произведение, и неизменно его при этом заземляющие, профанирующие. Но есть другой аспект – который я и пытался, возможно, неудачно, подчеркнуть в том же предисловии – коммуникации, от двойственной (автор-читатель), умножающийся до «тройственного союза» (критик втесался со своей репликой). Например, «Происхождение немецкой барочной драмы» Беньямина – мало кто, думаю, будет читать сейчас эти самые драмы, но анализ Беньямина – прекрасное путешествие ума, игра воспарившего духа. Или такая волшебная книга, как «Судьба нигилизма», где взвешенный Юнгер в эссе «Через линию» комментирует себя юного, его в свою очередь трактует Хайдеггер, а потом к ним присоединяются со своими комментариями два философа помоложе. Или Деррида, написавший к «Началу геометрии» Гуссерля предисловие большее по размеру, чем сам текст Гуссерля. Я в данном случае несколько радикализирую, протягивая руку за примерами за границу философского, но делаю это сознательно – настоящая критика, конечно, не объясняет, что «Холден Колфилд… был представителем рассерженной молодежи», а в своем говорении равноправна и самоценна, если достигает пределов мысли (и даже текста) и выходит за них, как у тех же Беньямина, Юнгера, Деррида. Если оперировать твоей образностью, то критика – не индустриальный мост поневоле над рекой, которую всенепременно надо пересечь гужевому транспорту, но один из нескольких мостиков к островкам в пруду в японском саду, как, например, в парке при Храме Мэйдзи в Киото. Это храм расходящихся тропок, восходящих, и ты волен выбирать, какой дорогой придти, чей голос (журчания реки, ветренное подрагивания колокольчика или шелеста бамбука) интересней, важней сейчас слушать….