Страница 13 из 21
А песок был ласков, горяч. Сухие пружинистые водоросли цеплялись за ноги, звали лечь. И так настойчив был этот призыв, что Косицын стал обходить стороной опасное место, выбирая нарочно большие неровные камни.
В обед он снова отправился за яйцами. На этот раз все гнезда были пусты. Зато на песке возле «рыбаков» лежала целая груда яиц.
Такое нахальство возмутило Косицына. Он направился к соседям с твердым намерением устроить дележку. Но едва поровнялся с цыновками, как два «рыбака» прыгнули прямо в кучу яиц. Охваченные мстительной радостью, они принялись отплясывать нелепый воинственный танец среди скорлупы.
Отогнать? Пугнуть для порядка? Как ни голоден был комендант, он не хотел пускать в ход наган.
Косицын просто не заметил двух плясунов. Он развернул плечи и прошел мимо неторопливой походкой только что пообедавшего человека. При этом он даже отдувался и ковырял спичкой в зубах.
Вероятно, хитрость голодного человека была очень заметна, потому что синдо усмехнулся. Это рассердило Косицына. Он замедлил шаг и сказал шкиперу по-хозяйски, увесисто:
— Повар ваш по чужим кастрюлям горазд… Боюсь, свинцовым порохом подавится.
…Голод снова привел его на птичий базар. Скинув бушлат, комендант стал шарить в норах, выбитых птицами в песчаном откосе. У топорков были железные клювы. Они защищались отчаянно. Косицын свернул головы двум топоркам и зажарил птиц на углях. Темное мясо горчило и пахло рыбой. Что было дальше, он помнил плохо. С раскрытыми глазами комендант сидел у костра.
Он ничего не видел, кроме огня и японцев, шевелившихся на песке. Скалы плыли, двоились, волны почему-то набегали на траву, солнце гудело, точно большая паяльная лампа. Чайки монотонно кричали: «Зря… зря…»
Был славный штилевой вечер, когда Косицын спустился с горы и сел напротив японцев. Утомленный непрерывной тревогой, комендант хотел смотреть врагам прямо в глаза.
— Ложись спать, аната, — сказал он устало. — Ложись спать, слышишь, чайки играют отбой.
Странное дело, никто из «рыбаков» не пытался возражать коменданту, точно вся команда молчаливо признала сопротивление бесполезным. Спать, так спать! Солнце погрузилось в тихую светлую воду. Утка спрятала голову под крыло. Дым над костром стоял на тонкой ноге, упираясь кроной в зеленое небо. В тишине было слышно, как гулькают волны, выбегая на отлогий песок.
Семь «рыбаков» ложились на цыновки, потягивались, вкусно зевая. Стоило одному из них открыть рот, как зевота, обежав всю команду, поражала Косицына. Вскоре это было замечено, и японцы принялись откровенно поддразнивать коменданта. То один, то другой кривил спазмой рот, изображая крайнюю степень усталости. Со всех сторон неслись глубокие блаженные вздохи, похрустывание расправляемых связок, чмоканье, кряхтенье, сонное бормотанье — темная музыка сна, способная свалить даже свежего человека.
Чтобы стряхнуть дремоту, Косицын спустился к берегу и, став на колени, погрузил лицо а темную воду.
Стало немного легче. Он смочил бескозырку и нахлобучил на голову. Только бы просидеть до утра… А там… Должен же «Смелый» заметить огонь.
Он снова — вернулся к японцам. Кажется, они теперь спали по-настоящему, без нарочитого храпа и вздохов. Косицын еще раз пересчитал «рыбаков». Семь японцев лежали полукругом — головами к сопке, ногами к костру. Огонь — и тот задремал: угли уже подернуло сединой.
Холодная вода стекала с лент бескозырки за шиворот. Комендант даже не шевелился. Пусть, так лучше. Рука от щипков онемела, а капли все-таки гнали сон.
Как нудно стонет комар! Скорей бы рассвет, ветер, птичий базар! На свету как-то меньше слипаются веки.
Кровь сильно токала в царапину на плече. Промыть бы соленой водой. Завтра лекпом наложит повязку по форме… Он отмахнулся от комара. Звенит, переливается, тянет… Не комар… Провод в степи… Откуда степь? Ерунда! Ветер? Нет, песня. Странная песня.
Он смотрел на угли, стараясь понять, человек то поет или просто гудит усталая голова. А сквозь сонный плеск моря заметно пробивалась песенка, грустная и простая.
Оторвав мокрую голову от колен, комендант взглянул на синдо. Вот оно что. Песня сочится сквозь зубы. Руки шкипера закинуты в сонной истоме. Лицо неподвижно, а под ресницами настороженно тлеют глаза.
Прежде чем Косицын догадался, в чем дело, он почувствовал вкрадчивое прикосновение песни: душит, гнет, качает, баюкает… Что за чорт: кружатся звезды, качается берег… Точно палуба. Ерунда! А быть может, почудилось?
То была песня-петля, песня-удавка. Прозрачная, безобидная, цепкая, она незаметно обволакивала тело и усталую волю бойца.
Сквозь зубы он сказал себе самому:
— Я не хочу спать… Я не хочу спать… Не хочу!
Но песня была сильнее. Она сомкнула веки бойца, пригнула к коленям горячую голову. Спать. Все равно.
И вдруг комендант понял: вяжут сонного! Еще минута — и песня шаг за шагом уведет его в темноту… Сволочи! Как быка!
Он рванулся, крикнул что было сил:
— Врешь! Не выйдет! Молчи!
И песня оборвалась. Стал слышен ленивый плеск моря.
— Хорсо, — сказал шкипер. — Я буду не петь.
Он сплел руками колени и добавил, мечтательно сузив глаза:
— Извинице… Я думал делать приятность. Сибиряки любят красивые песни.
— Не сибиряк я… Молчи!
— Извинице, а кто?
— Не видите, — сказал Косицын угрюмо. — Теткин племянник.
— Теткин? Ах так. Интересно… Я думаю, вы, наверно, волжанин. Это тоже хорсо. Волжанские песни довольно приятны. Как это? Вы есть жив еще, моя старушек. Жив на привец, тебе, привец… Наверно, так? Очень хорсо! — Шкипер подумал и сказал почти шопотом: — Признаюсь между нами, я тоже уважаю… свой добру старушек. Интересно, что думает счас моя стару, моя добрую матерка?
Комендант пригорюнился, подпер кулаком небритую щеку.
— Думает… Известно что думает.
— Да? Очень интересно. Скажите, пожариста.
— Эх, и какую хитрую шельму я родила!
Они помолчали.
— Да… Ах так, — сказал шкипер отрывисто. — Хорсо. Вы знаете правило: смеется, кто сильный.
— Вот я и смеюсь.
— Оставьте это. Кто вы? Командир? Нет. Хозяин? Нет. Просто солдат. Мы все одинаково робинзоны.
— А я полагаю, робинзонов тут нет, — заметил боец, рассудительно, — одни жулики, а я при вас комендант. Понятно?
Он с трудом поднял голову и добавил зевнув:
— Волжские песни не пойте. Боюсь — рыбы подохнут.
Дружный крик японцев вывел коменданта из дремы. Возбужденные «рыбаки» толпились на песке возле самой воды, громко приветствуя белую шхуну. Радист, оравший громче других, сорвал желтую куртку и размахивал над головой, хотя на шхуне и без того заметили группу — до корабля было не больше десяти кабельтовых.
Шхуна шла прямо к острову, и японцы наперебой объясняли Косицыну невеселую картину близкой расправы. Больше всех старался боцман, самолюбие которого было сильно уязвлено комендантом. Встав на цыпочки, он обвел рукой вокруг коротенькой шеи и высунул язык: «Что, дождался пенькового галстука?» Шкипер тут же любезно пояснил:
— Это нас… Это императорски корабр. Скоро вы можете совсем отдыхац, господин комендант.
— Вижу, — сказал Косицын невесело.
Он молча вынул наган, пересчитал пальцем японцев и, заглянув в барабан, заметил в тревожном раздумье:
— Семь на семь… как раз.
С этим словами он еще раз взглянул на корабль и отвернулся от моря.
Комендант не нуждался в бинокле. То была знаменитая «Кайри-Мару», голубовато-белая, очень длинная шхуна с надстройками на самой корме, что делало ее похожей на рефрижератор. Официально она принадлежала министерству земли и леса, но выполняла различные деликатные поручения, оценить которые можно только с помощью уголовного кодекса. Стоило задержать в наших водах краболов или хищную шхуну, как на почтительном расстоянии от катера появлялась «Кайри-Мару» и затевала длинный разговор, полный намеков и прозрачных угроз. Не раз мы встречали ее по соседству с гидропортом, новыми верфями и возле лежбищ морского бобра, и Сачков, сердясь, обещал отдать один глаз, чтобы увидеть другим «бычка на веревочке». Он горячился напрасно. Оба глаза нашего моториста были в полной сохранности, а нахальная «Кайри-Мару» третий год бродила вдоль побережья Камчатки, перемигиваясь по ночам с заводами арендаторов.