Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 50



— Спасибо вам большое! — крикнула она кондуктору, а тот ответил:

— Да не за что, рад был вам помочь.

И еще всякое разное, из-за чего мамка, пытавшаяся привести в порядок прическу, только еще больше покраснела; а я в это время все пытался разглядеть новоприбывшую, Линду, которая оказалась маленькой, толстенькой и смирной, не поднимавшей глаз от асфальта. Автобус наконец тронулся, а мамка опустилась на колени перед новым членом нашей семьи и попыталась заглянуть ей в глаза, что у нее не очень-то получилось, насколько я мог понять. Но тут она, мамка, совсем с катушек сорвалась, она вдруг принялась обнимать и миловать это несуразное создание так, что я призадумался. Но Линда и на это не отреагировала никак, так что мамка отерла слезы и сказала голосом, который у нее бывает, когда ей стыдно:

— Ах да что же это я, пойдем-ка, зайдем к Омару Хансену и купим шоколадку. Хочешь шоколадку, Линда?

Линда будто язык проглотила. От нее странно пахло, волосы у нее растрепались и торчали во все стороны, челка закрывала пол-лица. Но тут она сунула ручонку в руку матери и так зажала два ее пальца в свои, что аж костяшки побелели. Мамку развезло совсем. Но и я тоже еле сдерживался, глядя на эту хватку, я нутром понимал, что так хватаются за жизнь и что это целиком изменит не только Линдину, но и мою, и мамкину жизнь, что такая хватка сжимает петлей сердце навсегда, до гробовой доски, и не разжимается даже потом, когда ты уже гниешь в могиле. Я рванул на себя голубой чемоданчик, который оказался легким как пушинка, и раскрутил его над головой.

— Тебя спрашивают, шоколаду хочешь? — рявкнул я. — Оглохла, что ли?

Линда вздрогнула, а мать одарила меня одним из тех своих убийственных взглядов, которыми мы обычно обмениваемся только при большом скоплении народа. Я понял намек и приотстал от них на пару шагов, мамка же наигранно приятным и слишком громким голосом произнесла: — Вон там мы будем жить, Линда, — и через выхлопы бензина махнула рукой через Трондхеймское шоссе.

— Вон там, на третьем этаже, где зеленые занавески, это называется трешка, это третий корпус нашего дома, его построили одним из первых...

И еще массу всякой чепухи, на которую Линда ничего не ответила, опять же.

Но когда нам было выдано по шоколадке, дело пошло лучше, потому что Линда прожорливо заглотила ее и улыбнулась, скорее растерянно, чем радостно, но вид у нее от этого стал менее жалким; больше того, мамке, видимо, показалось, что девочка слишком жадно накинулась на шоколадку, чем дала повод заподозрить в себе какие-то недостатки или черты, которые хотелось бы исправить, что, я думаю, было к лучшему для всех нас, ибо Линда так ничего и не сказала пока. Она открыла рот, только когда мы вошли в квартиру.

— Кровать, — произнесла она.

— Да,—сказала мамка сконфуженно.—Там ты будешь спать.

После чего Линда выпустила мамкины пальцы из своей железной хватки, вскарабкалась в постель, улеглась там и закрыла глаза, а мы с мамкой так и замерли, наблюдая за этой игрой, с каждой минутой изумляясь все больше, потому что это оказалась не игра: Линда заснула и крепко спала — из пушки не разбудить.

Мамка сказала: ну и ну, накрыла ее одеялом, села на краешек кровати, погладила ее по волосам и по щеке, потом вышла на кухню и тяжело опустилась на стул, будто вот только что вернулась домой с войны.

— Бедненькая, устала-то как. Добиралась до нас. Совсем одна...

Но такой ход мыслей мне тоже был непонятен, потому как что, к примеру, может быть лучше, чем попасть сюда, в наш дом и оказаться в постели, которую три раза перестелили еще до того, как в нее укладывались спать? Так я и сказал мамке, показав, что мне уж порядком начинает надоедать наш новый член семьи. Но она меня не слушала, она открыла голубой чемоданчик и нашла в нем письмо, как оказалось, своего рода инструкцию: там вздыбленным почерком было написано, что Линда любит делать — играть (!) и есть: сгущенку, сыр, соусы и картошку, а мясо, рыбу и овощи она не особенно любит. И еще было написано, “что лучше не перекармливать ребенка”. К тому же у нее подвывих левого колена, и потому ей нужно давать лекарства, таблетки, несколько коробочек с ними, на которых было написано имя Линды, мамка уже нашла в чемодане и поднесла ближе к свету, чтобы получше рассмотреть; по две таблетки каждый вечер, или по три. “Нужно, чтобы она обязательно запила их стаканом воды”, гласило письмо, “перед сном, тогда она ночью не будет вставать и шарить в холодильнике”. Мамка опять расстроилась.



— Господи.

— Ну что еще? — спросил я.

— Тоска какая, — простонала она.

Я всё равно ничего не понял и мог только повторить:

— Ну что еще?

— Как же она на него похожа!

— На кого похожа? — закричал я, чувствуя, что пол всерьёз начинает уходить у меня из-под ног, не из-за сказанного, но из-за того, как мамка это сказала. Это она о крановщике вспомнила, разумеется, о моем отце, отце Линды, проклятой первопричине наших треволнений, человеке, который еще до падения своего крана ухитрился заварить такую кашу, что мы теперь ни черта не можем ее расхлебать. И поскольку беда не приходит одна, тут же явился не запылился Кристиан, из прихожей услышал, что у нас тут какой-то раздрай, и спросил, что здесь происходит?

— Не твое дело! — закричала мать, совсем слетев с катушек; она даже и не пыталась спрятать свое заплаканное лицо. — Убирайся! Слышишь! И не показывайся сюда больше!

Кристиан, надо сказать, сумел сложить два и два, сделать вывод, что у нас тут чрезвычайная ситуация, и без паники дал задний ход. А вот я — нет.

— А на кого тогда я похож? — крикнул я. — Про меня ты никогда не говорила, что я на кого-нибудь похож!

— Что ты себе напридумывал.

Во мне взыграл другой, и не успел я сам понять, что происходит, как схватил ее за руку и впился зубами в те два пальца, которые присвоила себе Линда, сжал их что было сил, теперь мамке в самом деле было из-за чего завопить. Она залепила мне пощечину, жестко и основательно, чего она никогда раньше не делала, и так мы и застыли, вперившись друг в друга глазами, еще более преобразившиеся. Подбородок ломило нестерпимым холодом, и при этом губы на этом моем мерзком лице сложились в натянутую улыбку.

Меня вырвало на пол прямо тут же, я спокойно вышел в прихожую, накинул куртку и отправился на улицу к другим, тем, у кого, казалось, не было дома; во всяком случае, дома они не бывали — к большим и пропащим, Раймонду Ваккарнагелю, Уве Йёну и им подобным... Этим вечером мы побили стекла в подъездах второго, четвертого, шестого, седьмого и одиннадцатого корпусов, и еще маленькое окошечко Лиеновского склада, где хранились крупа саго и табак для самокруток. Никогда еще в микрорайоне Тонсен никто не бил столько стекол за один-единственный субботний вечер. И, может быть, я единственный знал, почему, или, по крайней мере, у меня единственного была причина — странное безмолвное существо, крепко спавшее у меня дома в нашей новой двухэтажной кровати; остальные занимались этим, наверное, по старой привычке или по складу характера, но я был сложен определенно не так.

Поднялся, конечно, страшный шухер, завели расследование с участием управдома и председателя жилищного кооператива. Найти, кто это сделал, проблемы не составляло; говоря по-английски, “the usual suspects”, или обычными подозреваемыми, были Уве Иён, Раймонд Ваккарнагель и иже с ними; загадку представлял собой я — никогда ранее не совершавший ничего дурного, а проходивший под кличкой “маменькин сынок”, и не только потому, что у меня не было отца, но потому, что я крепко стоял обеими ногами на земле и был мальчиком уравновешенным, жизнерадостным и сообразительным, как писала фрекен Хенриксен на моих работах по чистописанию; я умел читать и писать, я ничего не боялся, даже Раймонда Ваккарнагеля, я почти каждый вечер мыл посуду; ростом я чуточку не вышел, зато не писал в штаны и мог вполне в охотку покрасить целиком стену в гостиной, если это от меня требовалось. Просто ли я попал в дурную компанию? Или и во мне тоже дремали и ждали своего часа дурные задатки?