Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 114

— Как ты живешь, доченька?

Надя нервно ощупывала Манечку. В ее суетливо-нежных движениях смешивались и желание еще и еще раз убедиться, что это тщедушное, в ребрышках, тельце есть Манечка, ее, Надина, одухотворенная частица, и боязнь того, что Манечка напугается и убежит.

— Хорошо живу. Я живу хорошо, — отвечала Манечка по-прежнему как бы во сне, который может внезапно оборваться тяжким пробуждением.

Надя с затаенной горечью повторила:

— Хорошо…

Из самой глубины сознания снова засочилась обида за себя, за свою поруганную жизнь. Если бы Манечка была с ней, разве хаос дешевого кафе коснулся бы ее, разве посмел бы несчастный, сгоревший от вина уродец гнаться за ней? И вообще никуда и никогда она бы не поехала. Ее не мучило раскаянье за то, что она сама отвратительно пьяна, мозг рождал и нянчил пустячные серые мысли, которые тут же разбегались как мыши. В конце концов они окончательно утомили ее.

— Ну, ладно, что ж теперь делать! Хорошо так хорошо. Хорошо, да не очень, сморчок ты мой!

Найдя возле себя свою красивую целлофановую сумку, она окликнула стоявшую неподалеку девочку:

— Иди, будем угощаться.

Та, незаметно для Нади ведшая за ней хитрое наблюдение, подошла, млечно-алое ее личико почти не скрывало, как это все смешно, а дальше, наверное, будет еще смешнее.

Первым делом Надя извлекла из сумки затянутую в прозрачную обложку и перевязанную голубенькой ленточкой коробку конфет с алыми розами и золотым тиснением по дорогому картону, Крутя ее в руке, показывая так и сяк, она старалась произвести эффект, но Манечка реагировала слабо: никакие сладости, как вообще никакая вкусная пища, не манили ее. Гораздо больше оживилось третье действующее лицо. Тогда Надя отложила коробку в сторону, недовольно сказала:

— Это потом.

На разложенной Надей газетке появились тщательно помытые огурцы, помидоры, пяток некрупных желтых груш. В отдельной коробочке, аккуратно составленные, лежали пирожные. Наконец Надя развернула хрустящую бумажку, в ней оказалась колбаса с продольной, из иностранных слов, ленточкой. Колбаса вкусно, маслянисто запахла. Надя стала сдирать с нее кожицу непослушными пальцами, потом долго, неловко резала взятым в дорогу тупым десертным ножом.

— Кушайте, дети.

Но дефицитная колбаса, правдами и неправдами добытая Надей и как бы поднимавшая ее в собственных глазах, тоже не произвела на Манечку ожидаемого впечатления, и это совсем уж не понравилось Наде.

— Ешь же! Почему ты не ешь? Для кого я везла? — уговаривала Манечку Надя, подозревая, что дочь не ест назло ей.



Манечка тупо глядела на еду, повторяя одно и то же:

— Не хочу.

Тогда Надя снова тихо и бессильно заплакала. Она плакала долго, прижимая к себе Манечку, может быть, укоряя и ее и себя, ей нужно было чем-то спастись от того, что ее беспрестанно настигало и настигло сейчас. И спасение пришло. Непроницаемая мгла вползла ей в голову, и, отяжеленная смутным, тошнящим бременем, Надина голова упала ей на грудь. Теперь мама была мамой, она спала, и Манечкин сон тоже был Манечкиным сном, она знала, что сон продлится долго.

Полуденное солнце пробивалось из-за облаков тихо курящимся жарком, подолгу и блескуче, как через увеличительное стекло, высвечивало болотце, и Надю окончательно сморило. Разомкнув вялые руки и выпустив Манечку, она повалилась на бережок. Все, все было обычным Манечкиным сном, и в ней, как всегда бывало во сне, потекла медленная, ни во что не выливающаяся тоска. Она текла скрытно, неостановимо, входя в необъяснимую связь с пустынным предосенним днем, с беспрестанным движением теней по убегающему к станции жнивью. Никому она не должна была показывать свою тоску, никто ничего не должен был знать.

Она стала искать, чем бы занять себя. Есть ей по-прежнему не хотелось, запах дорогой колбасы, которую еще не успела прикончить Белла, пунцовые губы Беллы, обсыпанные сахарной пудрой пирожных, отвращали Манечку. Наконец она что-то вспомнила и побрела к возвышавшимся неподалеку буграм вывернутой когда-то из земли глины: летом они необычно густо порастали ромашкой. Бугры были сухи, красновато-желты, и это усиливало ощущение их бросовой уродливости. Но ромашки росли на окаменело-сыпучих склонах даже теперь, когда лето, в сущности, прошло. Правда, сколько ни искала Манечка, ей, как все в скудной ее жизни, попадались мелкие, почти обсыпавшиеся цветки, но она все же ломала и ломала их, вдыхая иссушенный, истонченный летним зноем терпкий запах, и этот осенний запах тоже был ее тоской.

Вернувшись к Наде, Манечка не нашла рядом с ней Беллу — та застыла цаплей над камышом с удочкой в руках, делая вид, что ее занимает лишь покачивающийся на воде поплавок, что она не замечает Манечку. Все, что осталось от угощения, было побросано в Надину сумку, она жалко, смято стояла, коробка конфет исчезла вообще, но Манечка и не заметила пропажи. Она наклонилась к Наде и стала обкладывать ее сухими, как слепни, ромашками, как обкладывала когда-то хрустящими серебряными звеньями новогодних гирлянд.

— Маня! — раздался голос Беллы. — Иди сюда, ты мне нужна.

Манечка скучно посмотрела в ее сторону и, никогда не признававшая над собой никакого старшинства, пошла, лишь бы Белла не разбудила  б о л ь н у ю  маму.

Но в смутном токе Надиного сознания что-то все же было нарушено, и то ли во сне, то ли наяву она различила слепящее зеркальце болота и тут же узнала его с болезненным нежеланием окончательного пробуждения. Над камышом, видная по пояс, торчала девочка в нейлоновой куртке, Надя узнала и ее, она противилась этому узнаванию, возвращению рассудка.

Но совершенно нелепо и неожиданно из чащи камыша в воду осторожно входила Манечка. Она была в трусиках, худые голые ноги посинели, и так, одной рукой поднимая на себе клетчатую рубашонку — животик ее дрожал, страшно втянувшись в дужку ребер, — а через другую, вытянутую вперед, пропуская леску, она погружалась и погружалась в нестерпимо сверкающую гладь, будто ее подрезали снизу. Короткие движения Манечкиного тельца повторяли ее робкие шажки в топкой глинистой глубине и смешили Беллу, пославшую Манечку отцепить крючок от чего-то, чем было захламлено болотное дно. Манечка тем временем все тянулась и тянулась рукой по леске, пока сверкающая нить, пружиня, не замерла остро к воде. Манечка не удержалась и совсем легко, будто преднамеренно, скользнула под густую, неразборчивую масляную пелену.

Из груди Нади вырвался жуткий бессознательный крик. В ее ошеломленно раскрытых глазах что-то слепяще билось, бурлило, раскидывалось рваными брызгами, и Надя но сразу поняла — рассудок расплывчато возвращался к ней, — что это Манечка, оглушенная ее криком, вырывалась из глубины, из взбаламученной желтой воды. Ломающиеся ноги понесли Манечку туда, где было положе, по самой кромке ржавого вороха консервных банок, скверно гремящих, она инстинктивно приседала, чтобы не порезаться.

В эту минуту Надю пронзила дикая, бесконечная боль в том месте, где она когда-то носила своего ребенка. Боль скрючила ее, сделав старухой, но голова стала ясной, сухими глазами Надя видела, как на подгибающихся ногах Манечка выходила на берег, и только тут в ее поле зрения оказалась девочка в нейлоновой куртке — та подбежала к Манечке, держа в руках ее брюки. Ненависть ослепила Надю. Но донесся новый голос, что-то мучительно напомнивший Наде, — голос звал Манечку. Надя осторожно повернула голову к лесной опушке: там стояла Ирина Михайловна…

Манечка выхватила у Беллы свои брюки и, не надевая их, угнув голову к земле, быстрым шагом пошла к Ирине Михайловне, настороженно улавливая за собой каждый звук, который надо было заглушить, подавить, чтобы мама осталась в безопасности. Теперь был уже не сон, Манечка ясно понимала это, и тем больший страх разрывал ее меж Ириной Михайловной и матерью, каждый шорох травинки резал ей уши.

Белла еле поспевала за ней, держа в одной руке удочку, а в другой коробку конфет, которую, тоже чего-то напугавшись, совала Манечке. Манечка не брала, с ужасом видя в этой коробке страшную улику, по которой можно все узнать про маму. Она сейчас как бы отводила от Нади и Беллу, и Ирину Михайловну, как когда-то отводила отца, ею управлял какой-то неистребимый инстинкт.