Страница 68 из 69
Душевное состояние ухудшалось изо дня в день; никакие средства против бессонницы не помогали; появились галлюцинации, грозившие перейти в психическое расстройство. Она разрушалась на моих глазах. Все это я сознавал с полною отчетливостью, чувствовал, что все со страшною быстротой несется к неотвратимой катастрофе, и все же ничего не предпринимал, чтобы спасти Марину.
Почему?
Все время бьюсь я, Наташа, над этим мучительным неразрешимым вопросом. Одно только знаю твердо: моя воля была при мне; её хватило бы на исполнение любого решения. Порабощен я своим чувством к Марине не был, никаких «смягчающих обстоятельств» мне в этом отношении не найти. Иногда мне кажется, что все случилось прежде всего оттого, что с Твоим, таким тогда еще непонятным для меня уходом, исчезла всякая вера в возможность каких-бы то ни было решений и разрешений. Еще в Касатыни во мне родилась и стала соблазнять лукавая мысль, что жизни, реальной, настоящей жизни построить на любви вообще невозможно, что любить, в полном смысле этого нездешнего слова, только и значит, только и может значить: — разрушать всякую здешнюю жизнь.
В Петербурге эти мысли еще усилились, нашли путь к моим глубочайшим чувствам. Я жил одновременно и в отчаянии, и в восторге, быть может в восторге своего отчаяния.
411
Ответственности все это с меня не снимает и моя вина не становится меньше, нет, я это знаю Наташа. Становится только понятнее, как все случилось, и Тебе, быть может, будет легче простить меня.
Над удушьем наших отношений непрерывно вспыхивали какие-то беспричинные столкновения. Во время одной из таких вспышек мне непреодолимо захотелось (как ни стыдно в этом признаться) запустить, именно запустить в Марину чем ни будь большим и тяжелым. Первое, что попалось под руку, было имя Всеволода Валериановича. Я почти в крик кинулся обвинять Марину, что она превращает его в раба, в пуделя, который, зная, что ему никогда не скажут «пиль» только ради куска сахару на носу служит на задних лапках и исполняет все её приказы...
Это была ужасная минута: отвратительная, безобразная и сейчас такая же пронзительно стыдная, как в первый момент отрезвления.
Я попал больнее, чем думал. Бедная Марина вскинулась на меня с непередаваемым гневом: «Никогда не смейте трогать Всеволода, Вы его мизинца не стоите. Мне нечем отвечать на его любовь — это его и моя трагедия, — но если бы в мире не было такой любви, таких людей, миру не на чем было бы держаться!»
412
Я пришел в исступление, такой защиты я не ждал.
«И все же Вы боитесь, что Ваш вседержитель не выдержит вида нашей любви и преспокойно обманываете и усыпляете его?»
«Молчите, не говорите так. Это не вашей глубины дело».
Я собрал все свои силы, чтобы ничего не ответить. Наступило долгое, тяжкое молчание, потом раздались медленные, словно бесконечное количество раз без слов про себя повторенные слова: «не обо всем можно живым говорить друг с другом; есть вещи, в которых признаться все равно, что просить убить себя».
Через две недели после этого разговора поздно вечером в мой номер не постучавшись вошел Всеволод Валерианович. Он был в каком-то безумном состоянии и не мог говорить от волнения; все же я сразу понял, что он на что-то решился.
После нескольких секунд борьбы он справился с собою и заговорил сумбурно и отрывочно что-то о последнем сроке и каком то последнем средстве, а том, что я должен немедленно покинуть Петербург, оставить в покое Марину, что иначе он ни за что не ручается, на все пойдет.
Речь была явно заготовлена, но все же темна; может быть, я и сам был в каком-то странном рассеянии души, — не знаю; во всяком случае я мало что понял, но сразу же решил, что
413
он в припадке вырвавшейся наконец ревности и сам не понимает, грозит ли мне вызовом или просто убийством.
Я вскипел почти до потери сознания, но, сдержав себя, предложил ему папиросу и с отвратительною твердою вежливостью, звук которой никогда не перестает резать мне сердце, ответил, что покинуть Петербурга не могу, но в Петербурге всегда к его услугам. При этих словах я в упор взглянул в его глаза.
В его мутном, лихорадочном взоре что-то мучительно напряглось и вдруг переломилось.
Ему (и в ту же минуту и мне) стало больно и стыдно, что я его так грубо не понял. Он густо покраснел, беспомощно вкривь улыбнулся, безнадежно махнул рукой и заспешил к двери.
С большим трудом мне удалось уговорить его простить мою бестактность, вернуться и объяснить в чем дело.
Все дальнейшее очень страшно и очень сумбурно, не знаю как и рассказать Тебе.
Вздернув плечи, весь какой-то перекошенный, Всеволод Валерианович тяжело шагал по комнате и говорил о страшном состоянии Марины. Я внимательно следил за каждым его движением, (помню, как он вдруг останавливался и подолгу молча всматривался в меня) напряженно вслушивался в каждое его слово и все же (до сих пор не понимаю, что со мною было) ничего не видел, ничего не слышал, ничего не понимал: ощущал Всеволода Валериановича не как
414
говорящего со мною человека, а как говорящее при мне существо, как актера, произносящего монолог или бредящего умалишённого. А он все ходил, все говорил, клялся, что не ревнует, что все личное давно перегорело, что он только не может видеть, как она страдает, сходит с ума; чувствует, что подчиняется её воле, не может дольше бороться с её мольбой быть человечным и избавить ее от непосильных мук, от непосильной жизни.
Одна минута полной ясности в эту последнюю ночь у меня впрочем, кажется, все же была. Помню, что Всеволод Валерианович вдруг до конца воплотился, вплотную придвинулся к глазам и душе и вся его мука, весь неотвратимый смысл его темных слов до дна осветился загадочными Мариниными словами: «во всем признаться все равно, что просить убить себя». «Так вот против чего он не может бороться! Неужели же... оно совершится!». Эта мысль промелькнула в мозгу, но не осилила другой: пусть все рушится, пусть гибнет, такова любовь, таковы пути её...
«А почему бы Вам не исполнить её желания и нам с Вами не отправиться за ней», услышал я вдруг свой отчетливый голос, «смерть любовь только славит!» Всеволод Валерианович остановился, как громом оглушенный.
«Если вы шутите, то вы вдвойне сумасшедший!».
415
«Может быть, но мне кажется я даю Вам вполне разумный совет».
Как я это сказал, как я мог это сказать, где был я, когда во мне сами себя произносили эти безумные слова, я не знаю.. Знаю только, что я их сказал.
Как и когда от меня ушел Всеволод Валерианович, и что было после его ухода, я не помню
Когда я очнулся, я сразу почувствовал, что непоправимое уже произошло. Я бросился на улицу. Было еще совсем темно. Уже издали я увидел, что все окна Марининой квартиры ярко освещены. В подъезде была полиция и толпились любопытные...
Смысл оставленной на мое имя Всеволодом Валериановичем записки: «очередь за вами» я при допросе предпочел не открывать. Не по боязни каких-либо последствий — мне ничего не угрожало, — а по брезгливости, по полной невозможности говорить об этом с чужими людьми.
Марина по предположению врача умерла мгновенно. Всеволод Валерианович по всей вероятности сильно мучился. Я застал его в беспамятстве. Он скончался при мне, не приходя в сознание..
416
Знаю, что своим рассказом я к Твоим мукам прибавил новые, самые страшные. Все случившееся было не только несчастием, но было и преступлением. Всеволодом Валериановичем курок был только взведен, спущен он был мною. От этого чувства мне не уйти никогда.
Со своей тоской — все рассказать Тебе, я боролся долго, Наташа, но в конце концов обессилел и сдался: невыносимая вещь одиночество.