Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 69



Мы опоздали, Наташа.

«Постойте» страстно вздрогнул и с неудержимым отчаянием рванулся мне в  догонку Маринин голос, «я не вернула вашего поцелуя, а я хочу, хочу чтобы вся вина была моею»...

Нашего прощания я Тебе описать не в силах, Наташа. Был только один поцелуй. Есть вещи, о которых, быть может, нужно говорить, но о которых нельзя никому рассказывать. Да, даже и жене.

Ну вот и все, Наташа. Все, до самого последнего конца, до самого темного корня.

404

С глубочайшей верою в Твою силу и мудрость передаю свою исповедь на суд Твоей любви. Жду Тебя в среду. Буду в отчаянии, если переменишь решение. Чтобы все понять, Тебе надо своими глазами увидеть Марину и меня вместе с нею здесь, в Петербурге. Пойми, если бы у меня была не чиста перед Тобою совесть, я не вверял бы своей судьбы Твоим глазам.

Умоляю не допускать души ни до каких решений, пока не увидимся.

В последний раз: жду Тебя в среду, жду непременно.

Твой Николай.

30-го октября 1913 г. Петербург.

Твои безумные строки, Твой приговор, только что получил.

Пусть будет все, как Ты того хочешь. Завтра же довожу до сведения декана, что вынужден прервать экзамены. Сегодня же пишу Марине, что срочно возвращаюсь в Касатынь. Одного только не могу исполнить, Твоей просьбы скрыть от неё причину отъезда. Я не могу примирить его ни со своею совестью, ни с моею верою в Тебя.

Ты потребовала от меня выдачи всех Марининых тайн, а сама отказываешь ей в элементарной искренности. Что с Тобою» Наташа? Неужели Ты считаешь возможным принимать от

405

человека исповедь и одновременно его обманывать.

Да, я помню, что всегда говорил Тебе, что «любовь священна, а не гуманна», но прошу Тебя вспомнить и то, как я умолял Тебя ничего не скрывать от Алексея. Священна кровь, Наташа, — кровь, а не ложь. Если бы Ты подослала ко мне убийцу, я бы Тебе на том свете простил; но подсылать меня к Марине, чтобы я ей лгал — непростительно.

И дело тут вовсе не в любви, а всего только в самолюбии, в женском самолюбии, поверь мне.

Ты пишешь «нельзя вводить третьего в тайну двух». Но позволь, разве Ты для Марины не третий? а потом: — что значит не вводить в нашу тайну третьего? Ведь Марина уже давно введена в нее самой судьбой.

Ах Наташа, Наташа, я так Тебя просил не допускать своей души ни до каких решений, а Ты взяла и все решила, не выслушав, не увидав меня

Нет, Ты тысячу раз неправа: ни о какой измене не может быть и речи и быстрой ампутацией ничего не спасти. Прости мою веселость (когда меня без хлороформа оперировали, я тоже пел, чтобы не кричать) но я, право, не институтка и Марина не гусар; меня нельзя, как в старинных романах, взять да и увезти в деревню. Мы с Мариной не влюблены друг в друга, а обречены единой муке. Это совсем, совсем дру-

406

гое, хотя так же как и любовь бросает в объятия и влечет уста к устам.

Измена! Если бы Ты знала, как я безумно любил Тебя вчера, Наташа, когда отослав письмо остался совсем один на всем свете. И как я ясно знал и видел, что все мое спасение и счастье только в Тебе, в Тебе одной!



Помнишь, я писал Тебе о доме и дали, случайно, как раз накануне приезда Марины ко мне в лагерь? Да, дом только тогда и дом, когда он власть над той далью, что манит за окном. Но против далей нельзя бороться ставнями! Наглухо забитый дом — не дом, а склеп!..

Хорошо, скажу Марине, что еду в деревню, потому что резко ухудшилось здоровье отца. Возьму на душу грех, но только в надежде, Наташа, что когда все уляжется, Ты первая велишь мне разъяснить ей правду.

Выеду я завтра вечером, или послезавтра утром. Во всяком случае дам еще телеграмму.

Господи, до чего непонятна жизнь и до чего бывает одинок человек! Бедный Ты мой, ни в чем неповинный ребенок! Христос с Тобою, да поможет Он Тебе перенести все, что ждет Тебя.

Твой Николай.

407

Эпилог

22-го декабря 1914 г. Галиция.

Сегодня ровно год, Наташа, как проводив Тебя до Калуги, я вернулся в Касатынь, навсегда покинутую Тобою.

Отец встретил меня на крыльце, обнял, смахнул слезу, первую за всю свою жизнь, и со словами: «и зачем она меня только выходила», вошел, тяжело опираясь на мою руку, в дом: мрачный, торжественный, мертвый. Перед смертью, — он умер на моих руках — он часто поминал Тебя, просил вызвать телеграммой. Я обещал послать телеграмму, но не послал. Иначе не мог. Не мог я также ответить и на письмо Лидии Сергеевны, которое получил за две недели до выступления нашей дивизии на фронт.

Она просила, чтобы я заехал в Москву проститься с Тобою. Писала просто и страшно, по матерински, по-женски, что на Тебе лица нет, что Ты таешь изо дня в день, что она не успевает перешивать платья, страшно боится за Твое здо-

408

ровье, что доктора шлют Тебя на юг, но что Ты никуда не хочешь ехать.

Конечно, Наташа, будь у меня хотя бы малейшая возможность увидаться, я сделал бы все, чтобы проститься с Тобою, нарушил бы уговор, что первою пишешь Ты; ведь расставаясь мы не знали, что расстаёмся накануне войны. Но в то время для меня не было никакой возможности свидания. В первый раз в жизни я был окончательно обессилен, мертв...

Сейчас пишу Тебе, потому что не могу больше молчать; не может человек жить без исповеди..

С Твоим отъездом Касатынь умерла. В доме, на дворе, всюду все онемело. Только в отцовском кабинете каждые полчаса на весь дом (раньше их никогда не было слышно) били часы, да шмыгали туфли, по дороге в могилу.

В страшной тоске я целыми днями до изнеможения ходил на лыжах; глубоко за полночь просиживал в Твоем кресле у печки, стараясь понять что случилось. В моей правде и вере я тогда еще не колебался. Все-же временами налетали сомнения (может быть это были соблазны, Наташа?) —действительно-ли мое чувство к Марине не было любовью и не было изменой? После долгой борьбы я, несмотря на отчаянное сопротивление отца, все таки поехал в Петербург, проверять свое чувство к Марине.

Марина сильно и сложно изменившаяся за те полгода, что мы не видались, приняла мой приезд,

409

как должное. Ни о чем не сказала и не спросила ни слова; казалось, ей было все ясно, и прошлое, и будущее.

Кошмар начался сразу, с первой же встречи. Ночи напролет мы истязали друг друга безысходными исступлениями и мучительно бесплодными разговорами. Я изощрялся в жестоких доказательствах, что наши муки не любовь, что только в настоящей любви возможно исцеление от них. Марина темнела и замолкала все страшнее и глуше. То большое, особенное, сложное чувство единственной близости, которое раньше соединяло нас, исчезло почти бесследно. Марина это чувствовала, страдала, плакала, но сделать ничего не могла. Её страсть ко мне и к своей страсти порабощала ее со дня на день как наркоз; начались вспышки острого отвращения к себе и почти ненависти ко мне. Появилась неотвратимая потребность самоистязания, самоистребления. Исчезла всякая возможность хотя бы минутного душевного отдыха: — всякий разговор, всякое малейшее прикосновение к прошлому, все превращалось в сплошную муку. В мысли о самовольном уходе Тани из жизни она обрела, наконец, то страшное орудие душевной пытки, к которой тянулась её обреченная душа. Поколебать ее не было никакой возможности. Она верила в свою догадку (которую, быть может, я же ей подсказал) как в установленную истину, и всякая попытка разубедить ее вызывала припадки исступлённой ненависти ко мне.

410