Страница 18 из 69
глуби этих странно Освещенных глаз. Наконец я решаюсь — почему решаюсь? — и спрашиваю Марину в чем же моя сила, почему она думает, что сила это должна удалить нас друг от друга.
В ответ на эти слова Марина повернулась ко мне. Огни в её глазах сразу потухли, лицо почти совсем слилось с сумраком комнаты. Словно от имени этого безликого сумрака странно прозвучали её замедленно отчётливые, врезавшиеся мне в память слова: «Есть люди, для которых вся жизнь смерть. Это не боль и не бедность, это только полынь на душе. Все остается — и счастье и любовь и страсть, но все становится горьким на вкус. Я думала, что Танина гибель приведет вас к нам. И эта надежда меня почему то радовала... Но вы ушли от нас, ушли сильно и властно. Куда? — я не знаю. Вы простите, что я так откровенна, с вами, но ведь мы так много говорили с Таней о вас; и тогда, когда она с вами уходила от Бориса, и потом, когда несмотря на всю свою любовь к вам, чувствовала «нашу» полынь у себя на душе и так тяжело сомневалась в своем праве быть вами любимой».
Последние слова Марина произнесла в глубоком раздумье. В них не было для меня ничего нового и все же они тяжело легли на мою душу, и уже готовый ответ так и не поднялся с души.
Странное настроение этого глухого разговора у печки неожиданно сменилось к концу нашего
111
длинного с Мариной дня, совершенно иным, хотя тончайшими нитями все же и связанным с первым. В детстве бывают так связаны долгие слезы с внезапной улыбкой. Ради этой улыбки я, быть может, и пишу Вам, Наталья Константиновна, это длинное письмо, хотя право минутами сомневаюсь есть ли о чем и писать. Но как бы то ни было начав, надо кончать.
Не дождавшись моего ответа, Марина встала с кресла и, высокая, как то зябко прошла в столовую. Мы сели ужинать. И вот, — свет ли после мрака, привычный ли диалог застольных жестов, крепкий ли житейский тон поющего самовара, целомудренная ли боязнь заново прикоснуться к тому большому, что только что умерло в неожиданно вспыхнувшем и оборвавшемся разговоре, — не знаю, — но только мое ощущение Марины окрасилось какими то новыми полутонами. Впервые почувствовал я в этот вечер себя, ее и нашу близость в каком то новом конкретно-житейском медиуме, впервые ощутил не захваченную мистерией смерти, психологическую авансцену Марининой души, впервые радостно понял, что с этой красивой, много видавшей и много думавшей женщиной можно так просто сидеть вместе, так интересно говорить решительно обо всем случайном, о Риме и Бальзаке, о Шумане и Вячеславе Иванове...
Вот, Наталья Константиновна, и весь мой грех, в нем я Вам и каюсь. Я знаю, я не имею
112
ни малейшего права считать это покаяние своим долгом, но я все-таки льщу себя надеждой, что я уже могу считать его своим правом.
Ну, до свиданья, родная. После завтра окончательно выезжаю в Москву. В четверг вечером, часов около восьми буду у Вас на Никитской. Безумно радуюсь увидеть Вас и поцеловать Ваши руки.
Ваш Николай.
113
Часть 2
Москва, 27-го мая 1911 г.
Наташа, Ты конечно уже все знаешь от Алексея. Все произошло совершенно неожиданно. Вчера после музыки, когда Лидия Сергеевна увела Тебя к себе, мы с Алексеем остались вдвоем в гостиной.
Я сразу заметил, что он очень взволнован и хочет что-то сказать мне. Не знаю, как это случилось, но я сам спросил его в чем дело. Он на мгновение смутился, но потом как-то весь выпрямился душой и сказал: «Да, Ты прав, я даже хотел писать Тебе в Гейдельберг. Что-то у нас не ладно с Натальей: — все как будто бы и хорошо, а все-таки все как-то не то; в чем дело — никак не пойму. Может быть Ты ее лучше знаешь, может быть оно со стороны и виднее... Если что чувствуешь, понимаешь... скажи, помоги... Я совершенно запутался...
Что мне было делать, Наташа? Я помнил наше решение — Алеше скажешь все Ты; помнил
114
Твое, такое неверное по моему, убеждение, что сказать нужно будет только тогда, если твердо решишь что уйдешь; помнил и то, что еще вчера утром Ты мне говорила, что никогда не решишься уйти. Но помня все это, я в ответ на прямой Алешин вопрос, по всей своей совести, не мог промолчать. Я сказал ему, что знаю, почему у Вас не все благополучно, я сказал ему, что Ты любишь меня...
Наташа, Наташа — надо было видеть предельное изумление Алексея, чтобы поверить тому, чему я все время как-то не верил: полному отсутствию в нем каких бы то ни было подозрений.
Побледнев как полотно и закрыв лицо обеими ладонями, он большими шагами, с опущенной головой, направился было к двери, но вдруг остановился посреди комнаты, повернулся ко мне и с лицом, восторженно просветленным, какого я еще никогда не видел на нем, как-то без голоса произнес: «ну, что же... это еще лучшее, что могло случиться со мною... все-таки Ты... Может быть я Тебя люблю больше её! Бери же ее... бери. Отдам, если только воистину любишь... как я!..». Он подал мне руку; я крепко пожал ее и быстро, боясь встречи с Тобой и Лидией Сергеевной, пробежал через коридор в переднюю. Алеша сам громко захлопнул за мною дверь...
Теперь, что будет дальше Наташа? Я не только предчувствую, я твёрдо знаю: на высоте своего вчерашнего порыва Алеше, конечно, не удержать-
115
ся. Его вчерашний восторг завтра же опадет отчаяньем. Приведет ли его это отчаянье к отказу от вчерашнего решения, я не знаю, но допускать — допускаю вполне. Во всяком случае оно вырастет, при Твоем к нему отношении, в его величайшую силу, в цитадель последней борьбы за Тебя. Сказать ему, добровольно отступающемуся от Тебя, гибнущему без борьбы, что Ты действительно меня любишь и уходишь ко мне — Ты, боюсь, не найдешь в себе силы. Ведь уж сегодня, знаю я, Ты снова чувствуешь себя, как никогда, необходимой Алексею; вновь и вновь пытаешься ощутить эту безысходную необходимость, как любовь, а Твою прекрасную любовь ко мне, как грех, наваждение, соблазн, как не Твою судьбу.
Какая ужасная во всем этом неправда, Наташа. Скажи, неужели же Ты никогда не преодолеешь её, неужели же мы расстанемся? Неужели же забудем друг друга? Да, да, Наташа, только не надо обманываться! Если расстанемся, то и забудем! Возраст нашего века таков. Для нас и в счастье-то верность подвиг, и в несчастье же... нет... нет...
Добродетельно уступить Тебя Алексею, а самому, собрав в печальную урну раненого сердца нетленный прах своей несостоявшейся любви, прожить всю жизнь «под сенью гробовой...» нет, Наташа, на это я не способен! Моя любовь гораздо больше, чем только поэзия и мечта о каком-то ином мире. Она власть этого иного, мечта-
116
емого мира над здешним, над нашим. Если я не сломлю всех Твоих сомнений и не приведу Тебя к себе я должен буду сказать себе, что я Тебя никогда не любил. Но этого, клянусь, я никогда не скажу!
Наташа, в моем сердце сейчас только одна мольба к Тебе. Перед тем, как обещать Алеше, что останешься с ним, спроси себя в последний раз: в силах ли долг заменить дар? Наташа, я знаю как Тебе сейчас невыносимо тяжело. Но я знаю и то, что самообман не даст ни Тебе, ни Алеше ни облегчения, ни исхода. Так не обманывай же себя и пойми, что из долга — дара не выкуешь. Сейчас Алексею нужно, конечно, только одно, чтобы Ты осталась с ним. На все остальное он пока согласится надеяться. Всякая борьба близорука и живет созерцанием видимой цели. Но завтра, когда борьба кончится и перед ним встанет вопрос, — во имя чего она велась, — он спросит Тебя: любишь ли Ты его, счастлива ли с ним, забыла ли меня? Что Ты ответишь ему? Наташа, Ты цельная из цельных, Ты женщина из женщин, Ты не осилишь перед лицом этих сомнений цельного, женского «да». Тебе придется или упорно молчать, вернее отмалчиваться, или многое, слишком многое объяснять. Но и то и другое будет в Тебе одинаково ложно, ибо вся Ты прекрасное и короткое «да» — «да» бытию и жизни, «да» счастью и любви!