Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 69



И вот, как люди открывают иной раз друг другу в вагонах и каютах такие тайны, в которых они даже сами себе никогда не признались бы в своих скучных оседлых кварти-

104

рах, так и вещи вашей комнаты, в момент переселения со своих тихих, насиженных мест в чемоданы, начинают рассказывать длинные и обыкновенно скорбные повести своих дней.

Они говорят, а вы их не торопите, хотя бы у вас в кармане и лежал заранее взятый билет. Вы их слушаете: любовно, внимательно, но одновременно и безучастно, так, как немые стены кают и купэ, быть может, слушают исповеди взволнованных пассажиров.

Наступает вечер, комната наполняется сумраком, вещи постепенно умолкают и исчезают в нем. В душе же от всех их речей рождается странное настроение оцепенения и погруженности: — настроение сладостное и скорбное, мечтательное и тлетворное, певучее и бездейственное.

Но как-ни-как укладываться надо. Вы зажигаете электричество и открываете чемоданы. Друзья пути и дали, открытые и пустые как будущее, они льют вам в душу совсем иные зовы, чем шёпоты ваших любимых вещей. В этих зовах и вызов жизни и призыв к борьбе. Зовы эти встают над бездейственным оцепенением вашей души, и в ней подымается тревожная борьба между прошлым и будущим, между итогами и канунами, между предательским желанием забыть и рыцарским долгом запомнить, но и между тлетворным желанием все помнить и долгом мужественности: наконец забыть.

Вот в каких настроениях, колебаниях и размышлениях опоздал я вчера на вокзал.

105

Быть может это опоздание было простою случайностью, а быть может и тайною попыткой Таниного Гейдельберга в последний раз повернуть меня лицом к моему прошлому.

Ну до свиданья, Наталья Константиновна. Какое невыразимое счастье знать, что это последнее письмо, что через несколько дней я уже буду у Вас в Москве.

До свидания родная, до свидания

Весь Ваш Николай Переслегин.

Вильна, 2-го марта 1911 г.

Дорогая Наталья Константиновна, хотя мы с Вами дней через пять и увидимся, я все же хочу написать Вам.

Вильна прозвучала в моей душе настолько неожиданно и сложно, что я хочу еще до нашей встречи подробно рассказать Вам обо всем, что я здесь пережил.

Я подъезжал к Вильне 28-го под вечер. Поезд медленно подходил к вокзалу. Я стоял у окна, и, смотря на проплывающее перед глазами кладбище, мучительно недоумевал: что же это значит, что я в роскошном вагоне среди разговоров и смеха неудержимо двигаюсь мимо погружающейся в ночь могилы моей жены, Татьяны Переслегиной, как непонятно гласит надпись на кресте.

106

Переночевав в гостинице, я хотел пойти на кладбище, но потом, ничего как то не перерешая, отправился сначала к Марине.

Её маленький деревянный домик показался мне зимой под голыми сучьями старого тополя еще гораздо печальнее и отрешеннее, чем летом. Вход оказался незапертым. Не звоня прошел я в переднюю, столовую. Проведенная в этой комнате после похорон ночь, темными волнами так и хлынула в душу.

Не думая, что Марина дома, я, помедлив несколько минут, все же постучался в дверь её комнаты.

«Войдите» — я вошел. Марина ждала меня, хотя очевидно не ожидала столь скорого приезда. Быстро поднявшись мне навстречу, она, не подавая руки, обняла и поцеловала.

Поцелуй этот, скорбный и нежный, был страстным поцелуем женщины, но женщины целующей не меня — кого?.. Мне померещились смеженныя веки умершего мира. Поцелуем этим я был одновременно и отстранен и призван.

Мы сели. Начался разговор: я тщательно избегал малейшего прикосновения ко всему, что могло бы сделать его существенным и значительным.

Я чувствовал в Марине своего судью и чувствовал себя перед нею виноватым.

О, конечно, со дня Таниной смерти не прошло ни одного дня, чтобы я не вспоминал её. Но чем были все мои воспоминания? Пышными цветами на



107

могиле. Но цветы на могиле, разве это не победа жизни над смертью? Не забвение умершей?

Смотря на Марину, я понял: — вспоминать не значит помнить.

Вспоминать — значит быть душою с некогда живой — жить после встречи со смертью. Помнить — значит быть душою с умершей — умирать в объятиях жизни.

Марина — она помнила, помнила мать, братьев и Таню.

А я — я все забыл, забыл среди воспоминаний.

Наш разговор оборвался. Заговорили как то вдруг обозначившиеся в ранних сумерках вещи. Синевшие за окном сугробы полиловев глухо придвинулись к стенам флигеля; не по столовой большая, со дня смерти Марининой матери онемевшая рояль внезапно почернела к нам в комнату каким то траурным мраком; как то по новому ощутился Маринин письменный стол черного дерева с фигурами слонов по углам. На нем гиацинты — кажется, любимые цветы Будды. Над ним портреты отошедших в небытие.

А среди всего этого она сама, Марина, в ь черном домашнем платье похожем на подрясник, с небольшими распущенными волосами по немощным плечам, с лицом спокойным как византийская икона и тайно тревожным как Блоковский стих.

Третьего дня мы с Мариной ходили на клад-

108

бище. Всю дорогу шли молча и мне невероятно отчетливо вспоминались Танины похороны.

Жара, пыль, пригород, колышущиеся драпировки катафалка, бледный заостренный профиль идущего со мною рядом Алексея. Сквозь запахи можжевельника и роз неотступный, приторный и густой как глицерин запах тления.

На душе глубочайший мрак, а на фоне его ряд обостренно четких, словно впившихся в его глубину своими деталями, внешних впечатлений: три белолицые куклы в перекосившемся окне грязной парикмахерской, — под низкими воротами два сближенных еврейских профиля в патриархальных бородах, — на перекрестке какой то франт в лимонных перчатках и лиловых носках.

Потом каменная ограда, порядок и благообразие желтых кладбищенских дорожек среди зеленых могил. Церковь, плавное похаживание батюшки, позвякивание кадила, запах ладана, возгласы, хор...

В душе длительное нарастание боли, мгновения непереносимого отчаяния, последней предсмертной тоски. Затем внезапное облегчение, тишина, почти что покой. Как будто бы боль прорвала своею непомерною тяжестью душу, выпала из неё и затихла в глухих недрах всего болящего и скорбящего мира.

Два гроба, один за другим медленно выплывают над головами на паперть.

Торжественною песнью судьбы стихают под

109

синими сводами июльского дня такие человеческие в церкви голоса хора. По высокому небу, высоко над зеленью берез блаженно проносятся лёгкие облака. Я вижу, что серебряные кресты на черной ризе священника блестят уже где то внизу по дороге к могиле, но я медлю спускаться со ступеней паперти. Прислушивающаяся к себе самой душа нежданно прорастает чудом: в ней умирают боль и тишина и вся она вскипает восторгом смертельного боя с судьбой, восторгом о свободе и вечности.

________________________________

С кладбища мы возвращаемся с Мариной под руку. Она молчит, я думаю о Вас. «А знаете, прерывает она мои мысли, вы очень сильный человек, Николай Федорович. Я заметила в день Таниных похорон один ваш взгляд, одно ваше движение и тогда же почувствовала, что мы вас скоро потеряем, поняла, но не поверила»...

Мы останавливаемся у калитки. «Зайдемте», предлагает Марина... Я прохожу за ней.

Лампа горит в одной только столовой. В Марининой комнате топится печь. Огненные отсветы судорожно трепещут на полу и стене. Продрогнувшая на кладбище Марина садится в низкое кресло у самой печки. В её глазах вспыхивают огненные точки. Я сижу против неё и долго всматриваюсь из своего темного угла в печальные

110