Страница 22 из 35
«Гошка, здорово! Невольно мне пришлось забыть тебя, дружище. Но, наконец, сегодня получил письмо от Галки (пишу в темном блиндаже, плохо вижу) и узнал твой адрес. Я так хорошо знал, где ты живешь, что даже никогда не обращал внимания на номер дома, помнил только, что на дверях табличка 17.
Ну, как тебе там живется-можется? Что поделываешь, чем печалишься, в кого влюбляешься? Мне сейчас все это очень интересно и представляется вся жизнь в Москве далеким и несбыточным сном. На днях я получил ваше коллективное письмо — умилился чуть ли не до слез, большое за него спасибо. Друзья не забывают — хорошо. А ведь знаешь, сейчас, когда валяешься по колено в воде, под сырым снегом, ничего не может быть утешительнее, чем воспоминания о доме, о родном тебе и близком…»
С волнением и беспокойством Леопольд ждал вестей и спешил к почтальону. Даже из боевых порядков, со своего НП, находящегося, как правило, под огнем противника, звонил в тылы, справлялся, нет ли ему почты: «Даже Морж меня забыл… Да, только позвонил в хозвзвод, говорят, от него есть письмо».
Некрасов обижался, сердился, негодовал, когда кто-либо из друзей задерживался с ответом. И шутливо, но не без горечи и яда бранил такого, коли тот находился в ту пору в тылу.
«Ты, плут, совсем меня забыл, забыл о своем старом друге. Это я тебе не прощу, приеду и бока намну. Хотя я понимаю, конечно, у тебя молодая жена, медовый месяц и т. д., но о фронтовиках-то ты должен помнить.
Если же ты забыл, это сверхнахальство. У нас, фронтовиков, этим называется вот что: жить в Москве, носить фронтовые погоны… ежедневно искать себя в списках награжденных и кричать: „Смерть немецким оккупантам“. Так что — смотри!»
Этому же товарищу, который только что женился — что ж, и в войну жизнь шла своим чередом, — Леопольд послал горячее поздравление, но добавил:
«…Меня только одно смущает и может поколебать мое мнение: Кто? Что? Откуда? Какова? — она. Может, ты жестоко ошибся, помни, что если она тебе не пара, умственно или нравственно чужда, — через месяц, через один „медовенький“ все погибнет и расклеится, и тогда уже ты будешь „бракованный“. Ты почему-то, подлец, ни словом об этом не обмолвился и почему это для меня — тайна? Знаешь, мечтаю я к тебе прийти и посмотреть… Напиши подробнее!»
Да, действительно, никто в стрелковом батальоне, да, пожалуй, и во всем полку, не писал и не получал столько писем, сколько молодой командир минометной роты. Переписка стала для Леопольда второй жизнью. Неизбывно текли фронтовые заботы и тревоги. Под градом пуль и снарядов с НП он командовал минометным огнем, шагал свои бесчисленные километры и в свирепые холода, и под палящим зноем, беспокоился о подчиненных, об оружии, хлебе насущном. А вести от друзей переносили его далеко-далеко, он чувствовал себя причастным к судьбам дорогих людей, делил их радости и невзгоды и мечтал вместе с ними. И часто мысленно обходил улицы и переулки своего Замоскворечья. «Читаю твое письмо — и снова чувствую себя москвичом».
…Видимо, угрюмый боец в кубанке, наблюдая, как при малейшей возможности Некрасов вдумчиво пишет свои послания, как с радостной улыбкой читает и перечитывает ответы, в душе позавидовал ему. И солдату страстно захотелось получать письма из дому. Однажды — это было в самый разгар летнего наступления в Белоруссии, на недолгом привале, он подошел к командиру минроты и попросил у него бумаги и карандаш. Некрасов охотно дал.
Видать, боец давно не держал в руке карандаша. Он грыз его, томился, а лист оставался чистым. Леопольд с сочувствием следил за ним:
— Что, не выходит?
— Да, отвык совсем. Ты помоги, старшой.
— С удовольствием, — это было одно из любимых слов Некрасова. — Кому писать-то?
— Мамаше. Поди, потеряла меня…
— Ну что ж, начнем…
Прошел месяц, а то и более, и вот боец в кубанке получил письмо от матери. И сразу показал его гвардии старшему лейтенанту.
2
В почти четырехлетней переписке Леопольда Некрасова с родными, школьными друзьями и знакомыми особое место занимают письма к Октябрине Ивановой, Рине. По этим письмам можно со всеми подробностями проследить, как рождалась их дружба, влюбленность, а затем большая и крепкая любовь. И все это совершалось в годы войны, отразилось в солдатских «треугольниках» и «секретках», на листках полевых книжек и ученических тетрадей.
Отношения Октябрины и Леопольда складывались непросто с тех пор, как она провожала его на фронт и он, непонятый, с неразделенным чувством, «повернулся, и ничего не сказав ей, побрел в вагон».
Первые его письма Рине были сдержанны. Одно из них, от 1 декабря 1943 года, ныне хранится в архиве Центрального музея Вооруженных Сил СССР. Леопольд писал:
«…Вчера вечером сгорел блиндаж и в пепле огара нашел я пару обгоревших „секреток“ и рад, что есть на чем писать. А пишу тебе все, что придется, но не то, о чем больше всего думаю, это ведь тебе не интересно. Сильно скучаю по Кирюхе, что-то он упорно молчит. Что ты о нем знаешь? Обязательно напиши. А остальное — пиши, что хочешь, все мне интересно. Я же, знай, сумею быть просто старым школьным „Ляпкой“. Крепко жму руку. Он же».
Рина сразу заметила, что в письме звучит едва прикрытая обида: то, о чем он больше всего думает, ей, оказывается, не интересно… Намерен остаться «прежним Ляпкой». И все?
В коротких его строках было многое сказано. Намек яснее ясного: не хочешь или не можешь полюбить, будем, как раньше, школьными товарищами: он — «бешником», она — «ашницей». Не больше?
Ну нет, она так не думает, она уверена, что после летних встреч сорок третьего года они стали самыми близкими и душевными друзьями и останутся такими, пока не кончится война. Ведь они еще очень молоды, и все у них впереди. А выходило — и так, да не так. Леопольд, видимо, понимал и чувствовал сильнее, острее и глубже ее. И цену жизни узнал раньше и полнее: у него за плечами фронт, два с лишним года войны. Что она может ему ответить? Нет ясности, определенности, настоящей любви, как представляла себе ее Октябрина. Может быть, любовь придет?…И действительно, большое чувство пришло к ней позже. И в этом чудесную роль сыграла их набиравшая силу переписка…
Осенью сорок третьего года Некрасов на некоторое время перестал писать Рине. Но ненадолго. Через две недели снова взялся за свой чернильный карандаш, и девушка стала часто получать от него короткие и сдержанные весточки. В них он сообщал о прошедших боях, правда, довольно общо: «Ты, наверное, читала в сводке Информбюро о нашей части». Писал о трудных дорогах, в свойственной ему манере скорбел о потерях товарищей: «Скольких уже отправили, одних — в наркомзем, других — в наркомздрав». Как-то обмолвился о представлении к награде. Чаще всего весточки его ироничны, шутливы: «Ну и грязища, самого высокого качества, однако месим недурно», «Вчера подстрелил из автомата зайца и доволен: целый взвод накормил», «На днях добыл трофейный цейсовский бинокль — теперь уж фрица всегда угляжу. Не промахнусь».
Но вот прошло время — и характер его писем резко изменился, они стали подробнее, горячее, наполнились раздумьями. Произошло это летом сорок четвертого года и было, несомненно, вызвано переменами в жизни Октябрины Ивановой.
В начале лета она, студентка исторического факультета Московского государственного университета, вместе с подругами выехала по комсомольскому заданию в лесной городок, расположенный на небольшой речке, притоке Волги.
Странной и непривычной показалась провинциальная глушь тридцати московским студенткам. Девушки поднимались с рассветом, натягивали старые платьишки, кофты, лыжные куртки и брюки — все, что смогли прихватить с собой, и отправлялись на работу.
А работа была тяжелая, не женская.
На высоком крутом берегу стояла крепко сбитая бревенчатая платформа. Из пригородных лесов на подводах к ней привозили толстенные лесины, и московские девчата, облепив их по-муравьиному, одну за другой затаскивали на платформу. Набрав с десяток, кропотливо связывали в плоты и, поднатужившись, по откосу спускали в воду.