Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 132

Я предложил:

— Едем сейчас ко мне в Железноводск, наймем "линейку" и двинем на Бештау: оттуда безграничный обзор — и степное Прикавказье, и Пятигорск, и Ессентукская ложбина, и ущелье между гор, что подступает к Кисловодску. Вот вам и будет Кавказ в миниатюре.

Курбаса это предложение привело в восторг. Он сразу же вскочил: едем!

Минут десять ушло на уговоры неповоротливого и медлительного Кулиша, но настойчивость быстрого и порывистого Курбаса была непреодолима — и вот мы уже спешим к станции, чтоб сесть в поезд до Пятигорска, а оттуда — на экскурсионной автомашине отправиться на вершину Бештау.

Когда уже под вечер мы стояли на небольшом плато под крутыми обрывами и острыми скалами бештауских пяти вершин и восторженно любовались действительно несравненным пейзажем — под нами были и бескрайняя степь Прикавказья, и горы, и долины, и хребты с ущельями — в резких светотенях предзакатного солнца и дрожащем сиреневом мареве после дневного зноя, — Лесь Степанович сказал:

— Вот так и в драматургии: сюжет только тогда живет, когда видишь человеческие образы в нем, как здесь, с разных сторон — горы и долины, обрывы и скалы, яркое солнце и черная тень, верх и низ, эдем и ад, красота и уродство, добродетель и подлость, а за резкими перепадами, контрастами — мягкие, мягчайшие полутона…

Солнце между тем зашло, завечерело, водитель экскурсионной машины, он же гид, предложил садиться и ехать, пока не стемнело совсем. Подул свежий ветер, и сразу стало холодно.

Гурович вынул тут же из кармана пиджака бутылочку и хитро прищурился:

— Я знал, что будет контраст: после дневного зноя в долине — холодина на горе. И прихватил для полутона…

То был коньяк. И хотя Лесь Степанович вообще не употреблял спиртного, кроме сухого белого вина, на этот раз пришлось и ему пригубить, потому что холод изрядно пробирал, а на перевалах еще и пронизывал резкий ветер.

Парируя иронию Кулиша, он тоже подшутил:

— Ведь я знал, что еду с драматургом, а уж он найдет выход из положения — к подъему, на мажор. Критик, разумеется, впал бы в минор, а для согревания прихватил плед и теплые калоши.

Впрочем, это уже из области шуток — не всегда удачных и болтовни — не всегда понятной для постороннего уха.

На перроне станцийки Бештау мы распрощались — я поехал в Железноводск, Курбас с Кулишом остались ждать поезда на Кисловодск. Но через полчаса после того, как я вернулся домой (я жил не в санатории, не в пансионате, а на частной квартире), в дверь постучали и… Кулиш и Курбас возникли на пороге. От Бештау до Кисловодска ехать часа полтора, а до Железноводска минут двадцать, и они решили переночевать у меня, потому что возвращаться в их пансионат было уже поздно.

Странно, но я не могу припомнить, о чем мы говорили и говорили ли вообще, укладываясь спать — все трое вповалку на полу, потому что никто не пожелал занять привилегированное положение на кровати. К беседе о трагедии, трагикомедии и сюжетах для них, так же как и к разговору об "опереточном" замысле Кулиша, мы больше не возвращались Не знаю, почему. Просто — не было случая. Да и другое тогда нависло над всеми нами: Кулиша то и дело критиковали, Курбаса еще крепче — вместе с Кулишом и врозь, за "Березіль" и без "Березіля", за его выступления и просто так — без конкретного повода.

Но об этом речь особо.

Запишу, как несколькими годами позднее я видел Курбаса в последний раз.

Он — разруганный и осужденный критикой — переехал в Москву и стал работать в еврейском театре на Малой Бронной (Госете).





Я ехал в Москву по своим творческим делам.

Перед отъездом ко мне забежала моя соседка и приятельница, лучшая актриса украинского театра двадцатых и тридцатых годов — жена Курбаса Валентина Чистякова — и попросила передать Лесю чистое белье.

Приехав и остановившись в гостинице "Балчуг" в восемнадцатом номере (почему-то запомнилось!), я позвонил Курбасу в еврейский театр, и он зашел ко мне за посылкой.

Уже вечерело — синие зимние сумерки за окном, и когда я вошел в номер, торопясь, потому что опаздывал к условленному часу, Курбас был уже у меня. Он стоял у окна и смотрел на улицу — на заснеженном матовом фоне оконного стекла его силуэт вырисовывался удивительно резко и чеканно. Он стоял в профиль, в своей привычной любимой позе — откинув голову, и я невольно залюбовался: боже мой, есть же на свете красивые мужчины! Был бы я женщиной, непременно влюбился за одну только внешность, а если за этой прекрасной внешностью еще столько ума и таланта…

Однако талана — счастья — этому красивому и богатому умом и талантом человеку — не было дано.

Курбас отошел от окна, пошел мне навстречу и — странно! — первый раз в жизни мы обнялись.

Наша встреча была тогда недолгой — Курбас спешил на спектакль, не припомню и содержания всей той последней беседы, сохранились лишь отдельные из нее обрывки.

На мой вопрос о том, доволен ли он работой, Курбас, помню, ответил:

— Довольным я быть не могу: я потерял свой театр; с родины меня изгнали, перечеркнуто, предано позору и проклято все, что я сделал, а я трудился с единственной целью: быть полезным своему пароду, послужить по мере сил мировой революции — пускай лишь средствами искусства.

Это сказано было совсем не высокопарно: "мировая революция" тогда была у всех на устах. А Курбасу к тому же был свойствен приподнятый тон, может быть, даже — несколько экзальтированный. Такова была его манера говорить, такова была его натура. Но никакой напыщенности в этом не было.

И закончил ту памятную мне тираду Лесь Степанович примерно так:

— Но, представьте себе, радость не чурается меня. Поверьте, это большое счастье работать в таком театре, как Госет, Михоэлс, Зускин — это таланты мирового порядка. А весь коллектив живет их прекрасными традициями! Чудесный, чуткий, творческий ансамбль!..

Он говорил об этом еще, расхваливая актеров еврейского театра, их одаренность, их отношение к творческой работе, любовь к родному искусству и т. п. Я не буду пытаться передавать все это подробно, чтобы не допустить домыслов, которых, в таких случаях, насилуя свою память, трудно избежать.

Помню только, я спросил его: не трудно ли ему без знания еврейского языка? Курбас ответил, что, во-первых, он хорошо знает немецкий, а во-вторых, немного разбирается и в жаргоне "идиш", познакомившись с ним еще в Галиции во время гастролей по галицийским местечкам театрального кружка общества "Руська бесіда"[24]и тернопольской труппы, в которой начинал свой актерский путь.

Тут наш разговор, очевидно, перекинулся вообще на пьесы из еврейского быта, потому что, припоминаю, я стал перечислять роли, которые, будучи актером в русском театре, играл в еврейских пьесах. За время гражданской войны я сыграл их добрый десяток в таких пьесах из еврейской жизни, как "Гонимые", "Вечный странник", "Миреле Эфрос", "За океаном", "Мессия" ("Сабатай Цви") — Жулавского, Осипа Дымова, Семена Юшкевича, даже Софии Белой и других драматургов того времени. Мне запомнилась эта часть нашего разговора, потому что Курбас был поражен, что за каких-нибудь пять-шесть лет актерства я успел переиграть столько ролей (всего — больше сотни!). И по этому поводу произошел короткий диалог о старом, дореволюционном провинциальном театре — его плюсах и минусах. Рутиной, бескультурьем, отсутствием настоящих образцов, всем тем ремесленничеством, которое порождалось необходимостью давать каждую неделю премьеру, а в гастрольных поездках по глубинке — и ежедневные премьеры с одной репетиции ансамбля "репертуарных" актеров, то есть тех же "королей" ремесленничества, — всем этим дореволюционный театр убивал таланты и убил их сотни и тысячи. Однако вот этой рабочей нагрузкой, напряженным темпом работы и самой дисциплиной труда театральная дореволюционная провинция воспитывала в актере блестящее техническое мастерство (он в конце концов вынужден был овладеть техникой мастерства в совершенстве, потому что на творческое претворение сценического образа он просто не имел времени!), вырабатывала законченного практика театрального дела.

24

Украинское культурно-просветительное общество в Галиции.