Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 132

Сашко явился рано, в девять.

Он вошел, как всегда запыхавшись от быстрого шага, румяный с мороза, сбросил свою бекешу и сел на стул возле письменного стола; не знаю, по каким признакам — по выражению ли лица, блеску глаз или по порывистым движениям, — но я понял: у Сашка беда.

— Что случилось, Сашко? — спросил я. — Гляди, вот и верстка! Здорово! Поздравляю!..

Сашко бросил взгляд на стопку листков, сдвинул их и произнес, глядя не на меня, а прямо вперед:

— Вчера меня вызывали к Сталину…

— Да? Рассказывай же! Очень интересно!

Сашко порывистым движением отодвинул верстку еще дальше от себя.

— Это можешь сжечь… — сказал он сердито, отрывисто, тоном приказа, как говорил всегда, когда был взволнован.

— Что же случилось, рассказывай!

И Сашко рассказал. Я не берусь пересказывать: мне не запомнились подробности, я не в состоянии точно передать критические формулировки, которые были выдвинуты тогда против повести "Украина в огне". Разговор был очень резкий, критика — беспощадная, формулировки — уничтожающие. Повесть погибла.

Хуже: погибла не только повесть, гибла и добрая слава Сашка, гибло то доверие, которое выказывал ему до сих пор Сталин. А потерять доверие Сталина — каждому понятно, что это значило в те времена.

Но в ту минуту — сразу после травмы — Сашко не думал ни об утрате доверия, ни о потере доброй славы. Не так уж болезненно переживал он и гибель книжки: ну, не выйдет книга, и черт с ней! Ведь он же, в конце концов, не писатель, а кинорежиссер в первую очередь! Да, именно так утешал себя тогда Сашко: его дело ставить фильмы…

Хотя… предложат ли ему теперь ставить фильмы?

В ту минуту он только сказал это в сердцах, но еще не осознал и не осмыслил.

Ранило — всего сильнее, всего чувствительнее ранило Сашка другое: Сталин! Сталин, которому он так верил, поразил его всего больнее. И не только потому, что ругал его. Не только потому, что уничтожал его труд — повесть. И даже не потому, что его критику Сашко считал неверной, несправедливой. Все это было тяжело, было больно — очень тяжело и очень больно, но… было другое, что еще сильнее ранило Сашка.

— Правда не нужна! Ты понимаешь — не нужна! — говорил Сашко, и на глазах его блестели слезы.

Испытанное разочарование было едва ли не самым горьким во всей трагедии жизни Довженко.





А ведь были сверх того в этой трагедии такие мощные "компоненты", как "ностальгия" и "лаборальгия" — тоска по родине и тоска по работе. Довженко хотел вернуться на Украину — он страстно и верно любил свою родину, ему необходимо было — именно необходимо — постоянно иметь перед глазами родной украинский пейзаж, он любил свой народ, хотел ему служить и черпать в народе силы для своей работы — он не мог ни работать, ни творить, будучи оторванным от своего народа… Но ему вообще не предлагали делать новые фильмы, всячески затягивая утверждение сценариев, выделение групп на кинофабрике, утверждение смет и бюджетов — все, что только можно…

Практически, в обыденной жизни, это выглядело так: недоверие сверху донизу — вплоть до нежелания разговаривать с ним, выслушать его просьбы или соображения: ограничение работы в студии Мосфильма (режиссер на полставки), но и отказ в переводе на работу в киевскую киностудию; поток резкой, жестокой и несправедливой критики.

Но должен повторить еще раз: несмотря ни на что, на все горести и тяготы, на все обиды и несправедливости, Довженко не стал иным, не стал хуже, не озлобился, не утратил веры в дело, которому посвятил свою жизнь, дело служения народу, партии.

Когда я приезжал в Москву, я непременно заходил к Сашку — в его тихую, скромную и светло-чистую квартиру на Можайском шоссе, а затем, пока я был в Москве, Сашко каждый день приезжал ко мне в гостиницу, где я останавливался, и мы говорили, говорили, говорили…

Собственно, говорил, конечно, Сашко. И читал. Читал новые киносценарии, новую пьесу, новые рассказы, даже статьи или просто записи — заметки и мысли из записной книжки.

Я, впрочем, не был каким-то "избранником", "доверенным лицом": Сашко, как известно, читал всем, кто случался под рукой, — он не мог не читать того, что написал. Он должен был непременно и немедленно поделиться тем, что пришло ему в голову, что выносил в себе, что его волновало, вообще — тем, что сделал. Как-то уже после войны жил он у меня на Ирпене (в Доме творчества писателей). Если ему случалось записать что-то среди ночи, то, не считаясь ни с чем, он будил меня, поднимал с постели и читал написанное.

Но больше всего мы тогда говорили. Да, слышал я от него нарекания на несправедливости, жалобы на людей, которые вели себя с ним недостойно. Но все это лишь мимоходом, между прочим, на втором плане. Главное было — мечты: мечты, пускай и на склоне лет, однако же — молодые. Мечты о работе — постановке написанных уже сценариев ("Тарас Бульба", "Арктика" и др.); о сценариях, которые еще только писались, — "Мичурин", "Прощай, Америка"; о пьесе, которая тогда десятки раз переписывалась и переделывалась, — "Потомки запорожцев". Мечты о будущем украинского народа, о возрождении и восстановлении освобожденной от фашистских захватчиков Украины — о развитии ее экономики, хозяйства, культуры. О жизни человека на земле — хорошего человека среди хороших людей на хорошей земле.

И еще одно, характерное для Довженко и довженковское (свойственное его натуре и неизменно отраженное в каждом его творении): мечта о хорошем в человеке.

Довженко любил людей. Но он умел и не любить их, он умел проходить мимо, не замечать, обидно пренебрегать людьми, которых считал дурными, недобрыми, не заслуживающими уважения. Умел и ненавидеть — если видел, что человек причиняет зло другим людям. Он ненавидел чванных, холуев, хамов, воров, политических врагов. Да, чувство ненависти всегда у Сашка имело "классовую" окраску: богатей, кто бы он ни был, эксплуататор, захватчик были ненавистны Сашку.

И еще не любил Сашко бескультурья.

Особенно же он презирал категорию выскочек — людей, незаслуженно занимавших высокие посты или занимавшихся делом, к которому были неспособны, — красуются на рубль, а за душой копейка. Таких фигур немало было и в литературных кругах начала тридцатых годов. Эти индивиды очень любили выставлять на вид свою "интеллигентность", но до истинной интеллигентности им было очень и очень далеко.

Об этой категории Сашко говорил: "Это люди с высшим образованием, но без среднего".

Была и слабость у Сашка. Кто его помнит, знает, как красив был Сашко: статный, развернутые плечи, широкая грудь, мускулистый, хотя и сухопарый торс, маленькие ноги. А гордая и отлично посаженная крупная голова с высоким лбом и серебристой шевелюрой. И выражение — сосредоточенное, строгое и вместе с тем мягкое.

Сашко был красавец.

И любил пригожих, красивых людей. За красоту он многое прощал, мог простить какой-нибудь недостаток в характере. Перед красивыми он сразу раскрывался и скорее верил красивому человеку.

И красоту Сашко ценил не только естественную, врожденную. Он любил, чтоб человек и держался красиво. Чтоб был чисто и аккуратно одет, чтоб вел себя вежливо и учтиво, чтоб был воспитан и дом свой содержал в чистоте. Хотя сам Сашко и нарушал подчас эти правила: садился, к примеру, на кровать, поджав под себя ногу в башмаке. От городских улиц Сашко тоже требовал, чтоб они были хорошими, красивыми улицами, чтоб были чисто подметены, заборы покрашены, дома оштукатурены. Грязный дом, запущенный двор, неприбранную улицу Сашко ненавидел так же, как и неряшливого, невнимательного к себе человека. Еще ненавидел уродливую архитектуру. Боже мой, сколько раз проходили или проезжали мы с ним мимо дома, построенного после войны на углу Крещатика и улицы Карла Маркса — с какими-то шишками и разукрашенного наподобие торта, — и каждый раз Сашко произносил целую лекцию о бескультурье архитектора, построившего такой утюг. Он люто ненавидел этот дом. Сколько раз проезжали мы с ним по Брест-Литовскому шоссе, столько раз Сашко отчаянно клял руководителей горсовета, которые никак не удосужатся убрать старые халупы и построить на их месте пристойные дома, никак не соберутся спилить лес телеграфных, телефонных и осветительных столбов и проложить кабель под землей. А ведь ему приходилось ездить на киностудию этим путем ежедневно, а то и по два раза на день, и он говорил, что эта дорога его проклятие. Как жаль, что он не видит сейчас новый проспект с величественными зданиями по обе стороны.