Страница 68 из 70
— Кенарь! — Гену даже передернуло от негодования. — Птица буржуйская тебе дороже всего! Как на тех, что за нас в тюрьмах сидят, — так пять копеек, а на птицу свою — два с полтиной! Пионер еще называется! Нам такие не нужны!.. И пусть снимет галстук! Товарищ Куканов! Петр Иванович, скажите!..
— Насчет галстука вы уж сами решайте… Не мы, а вы сами, ребята, принимаете в пионеры, вы сами и решайте, кто недостоин быть пионером… А только я вам вот что скажу. Нехорошо Силин сделал — растрепался, повредил делу. На войне такая штуковина жизнью своих товарищей оборачивается… Вот Ваньку мы и должны научить сейчас, чтобы он потом, когда посерьезней что будет, не поскользнулся, себя не погубил и товарищей своих… Только что ж ты, Ключников, один за всех решать стал? Тебя что, судьей кто выбирал? Ты ведь не только Силину не веришь — ребятам не веришь, всему отряду не веришь, Михаилу вот моему, вожатому своему, тоже не веришь… Все один! Один следствие пошел наводить, один приговор вынес, один решил бить Силина…
— Да не один, Петр Иванович! Я же позвал ребят…
— Чего — позвал ребят? Ты их позвал, чтобы они твой приговор выслушали и помогли тебе привести его, что ли, в исполнение. Вот для чего ты их позвал! А почему же ты не хочешь верить Силину? Ну натрепался, ну ошибся — нет, ты его сразу же — предатель! И в подвал! А мы кровь проливали, чтобы из подвалов выйти на свет белый… Чтобы там, на свету, перед всеми людьми дела свои делать! Виноват — отвечай перед всеми! Вот так… Знаешь, Ключников, наше дело на вере держится! Вот кончаем станцию. Задумал ее Ильич построить. Сколько кругом было неверующих! А рабочие поверили! И — построили. А перестанем товарищам верить, начнем верить только самому себе, а других ни за что считать, — все рассыплется… Ильич однажды сказал: идем, дескать, по узенькой дорожке, над пропастью идем… И идем, взявшись за руки, держась друг за друга… Ну, не любишь ты, Генка, птиц, а Силин их любит — так пусть! Не птицы же вас вместе собрали, а другое: вот галстук красный, знамя наше красное… Ну, я пойду… Разбирайтесь сами в своих делах.
Куканов притушил о мокрую стену свою цигарку, повернулся, открыл дверь и зашагал вверх по лестнице.
Миша проводил взглядом отца и повернулся к Ключникову:
— Ну, так что, Гена? Снимать Силину галстук? Ты его один будешь бить, а нам смотреть? Или как? А может, нам всем галстуки поснимать? Потому что тут ни отряда нет, ни совета отряда, ничего — один Генка Ключников со своим хотением…
— Миша!.. Так я что… Я ради знамени хотел… Чтобы не предавать его…
— Оно не над тобой одним, наше знамя! Оно над нами всеми! Оно отрядное, а не твое, Ключников! Ну ладно. Соберем отряд, на нем и поговорим обо всем. Ардашников! Тебе как секретарю совета отряда поручаю: сегодня к шести вечера собрать по цепочке весь отряд на сбор… А теперь знаете что, ребята? Пошли все к станции! А ну, двинулись!.. Я только домой за одежкой забегу…
Как хорошо было на улице! Снег уже шел другой — не жесткий, колючий и холодный, а мягкий, пушистый и теплый… Огромные, сцепившиеся друг с другом хлопья кружились медленно в воздухе. Они покрыли все крыши, все лужи, все грязные дорожки, все пригорки, всю землю. В какие-то несколько минут, что Миша провел в подвале, снег разукрасил поселок, сделал праздничным, радостным все привычное кругом…
С высокого берега, к которому они подошли, станция была видна как нарисованная, как на том плакате, что висел в рабочкоме… Плотина пересекала реку стройно и свободно, будто ее уверенной и мастерской рукой провел по листу бумаги художник. Огромные гранитные плиты облицовывали здание станции. Казалось, что оно все высечено из могучей гранитной горы на сотни, на тысячи лет, навсегда… Колоссальные окна машинного зала были только что протерты, и снег отражался в них, как в зеркале. Не было уже вокруг строительного мусора, опрокинутых тачек, мотков проволоки… Площадь перед станцией была пуста, чиста, только сбоку стояла еще не оконченная трибуна — станция готовилась к открытию…
На крыше станции на высоком флагштоке полоскалось алое полотнище.
— «Оно горит и ярко рдеет…» — вдруг сказал молчавший все время Шурка Магницкий.
— Ага! — кивнул Миша Куканов.
Новый год
— И осталось до него… — Юра Кастрицын отогнул левый рукав куртки и посмотрел на часы. — Осталось до него не больше не меньше, как семь часов и сорок пять минут… Ну, секунды считать не будем…
— Долго еще!.. — вздохнул Петя Столбов.
Саша Точилин с удивлением оглянулся на Петьку:
— А чего торопишься? Завтра уже будет двадцать седьмой — и прощай, Волховстройка! Люди на работу выйдут, вечером братва в ячейке соберется, а для нас всего этого уже нет… Мы уже не волховстроевцы, а свирьстроевцы… И как-то не выговаривается… А я, ребята, и не пойму еще никак: неужто будем жить без всего вот этого?..
Когда-то, в незапамятные еще времена, какой-то разозлившийся плотник-аккуратист сколотил около инструменталки деревянную скамейку, чтобы получаемый инструмент не класть на мокрую землю. Давно уже уехали со стройки плотники-костромичи. И старую дощатую инструменталку уже убрали с этого места. А скамейка осталась. И на ней в белые летние ночи и в прохладные осенние вечера рассаживались ребята — песни попеть, договорить то, что не было до конца выговорено в ячейке, поспорить до истошного крика, — словом, бузу потереть, как нелестно сказал об этих сборищах комсомольский секретарь Гриша Варенцов… Да и трудно было найти для этого более подходящее место. Вся Волховстройка как на ладони… И плотина, и канатная дорога, и шлюз, и сама станция.
— Что вы в этой скамейке нашли? — спросил как-то у комсомольцев Омулев, пришедший сюда на страшный крик и спор.
— А мы смотрим, не украли бы кусок Волховстройки, — ответил ему остряк Петя Столбов.
Омулев посмотрел вниз, покачал головой и согласился:
— Это да!.. Все, что наше, — тут под рукой… Ну и кричите вы, ребята, так, что никакой вор близко не подойдет и не отхватит куска станции или кессон какой…
Вот на этой скамейке и собрались волховстроевские комсомольцы в том томительном безделье, которое наступает, когда работы уже нет, предпраздничные хлопоты окончились, а праздник еще не наступил. И, сколько бы ни было праздников в году, это тягучее чувство медленно тянущегося времени бывает так сильно только один раз — перед Новым годом…
Значит, все-таки он наступает, этот новый, тысяча девятьсот двадцать седьмой год…
— Ребята! Особый год! — сказал еще накануне открытия станции Гриша, принеся в ячейку большой новый табель-календарь. — Во-первых, десятый год Великой пролетарской революции! Понятно? Десять лет уже будет — вот какие мы с вами уже старики! А потом — как родная меня мать провожала… Поедем с вами на речку Свирь! Плотину поставим, станцию построим… А потом — дальше… А рек-то знаете сколько в Советской России — строить нам, не перестроить!
Тогда, в предпраздничной суете, перед открытием, когда столько гостей съехалось и когда спать было некогда, как-то не обратили внимания на Гришкины слова. Давно уже было известно, что поедут на Свирь… Едет туда Графтио, и Омулев едет, и добрая половина комсомольской ячейки записалась на новую стройку, и большинство кадровых рабочих уже вещички свои начали паковать… Только казалось, что прощание с Волховстройкой — дело далекое, будущего года… Какая там Свирь, когда открываем свою Волховскую станцию!
Это было 19 декабря 1926 года… Трибуну устроили на первом генераторе. Огромное массивное тело машины было обвито красными лентами. Трибуна не вмещала всех гостей — даже самых почетных, приехавших сюда, к ним, открывать станцию.
…Генрих Осипович Графтио, стоя на трибуне, осматривал зал, машины, людей с таким восхищенным удивлением, будто видел все впервые… Больше месяца назад, когда опробовали этот генератор и впервые дали ток на линию и подстанцию в Ленинград, Генрих Осипович был совершенно спокоен и весел. А теперь — всем было видно, как он бледен, как дрожит его рука, опиравшаяся на край фанерной трибуны.