Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 51



Именно в результате такого отношения общественная революция получает экономическую направленность, находящую свое выражение в агитаторских теориях, интересующихся не целями и организацией экономики, но лишь денежной ценностью вложений и прибыли. Богатство и бедность противопоставляются друг другу с целью организации борьбы между ними. Люди хотят иметь «все», все что есть, на чем можно делать деньги — путем раздела или общего владения, а все, что нельзя получить, хотят уничтожить, чтобы этим не могли владеть другие. Из подобных чувств и мыслей — не нижних слоев общества, а его самозваных вождей, — возникло все то, что в античности называлось равным разделом богатств, а сегодня именуется классовой борьбой и социализмом. Это борьба между верхами и низами общества, между вождями наций и вождями дна, для которых классы рабочих являются всего лишь объектами и средствами для достижения собственных целой. Состарившемуся обществу остается лишь слабо обороняться против беспощадного наступления своих прирожденных врагов — до тех пор, пока поднимающийся цезаризм диктатуры пролетариата не положит конец тенденциям в духе Гракхов и Каталины.

Глава 13

Таким образом, созданы предпосылки для описания «белой» революции в полном объеме, ее целей, продолжительности и логического развития. До сих пор на это не отваживался никто. И, наверное, это было невозможно до тех пор, пока одновременно с последствиями Первой мировой не наступили решающие десятилетия. Скепсис как предпосылка исторического взгляда, внутреннего видения истории — подобно презрению к людям как необходимой предпосылке глубокого знания людей — не является первичным.

Эта революция начинается не с материалистического социализма XIX века и тем более не с большевизма 1917 года. С середины XVIII столетия она, выражаясь ее же языком, присутствует «перманентно». Тогда рационалистическая критика, гордо называвшая себя философией Просвещения, начала переносить свою разрушительную деятельность с теологических систем христианства и традиционного мировоззрения образованных слоев, бывшего ничем иным как теологией без воли к системе, на факты действительности, государство и общество и, наконец, на сложившиеся формы экономики. Она занялась лишением понятий «народ», «право» и «правительство» их исторического содержания, совершенно материалистически представила различие между богатством и бедностью как моральную противоположность, о которой заявляли скорее в агитаторских целях, чем искренне в нее верили. Сюда следует отнести и политэкономию, основанную Адамом Смитом в качестве материалистической науки около 1770 года в кружке Гартли [156], Пристли [157], Мандевиля [158] и Бентама [159]. Она присвоила себе право рассматривать людей как придаток экономики и «объяснять» историю исходя из понятий «цена», «рынок» и «товар». От него исходит понимание труда не как содержания жизни и призвания, а как товара, которым торгует работающий. История творческих страстей и поисков сильных личностей и рас, воля, направленная к распоряжению и господству, к власти и добыче, тяга к изобретениям, ненависть, месть, гордость за собственную силу и ее успехи, а с другой стороны, зависть, лень, ядовитые чувства неполноценных — все это забыто. Остаются только «законы» денег и цен, находящих свое выражение в статистике и кривых графиков.

Наряду с этим начинается флагеллянство [160] тонущего, слишком пресыщенного духом общества, аплодирующего издевательствам над самим собой: «Женитьба Фигаро» господина «де» Бомарше [161], поставленная вопреки запрету короля в замке Жанневилье для ухмыляющегося придворного дворянства, романы господина «де» [162] Вольтера, проглоченные высшими кругами от Лондона до Петербурга, рисунки Хогарта [163], путешествия Гулливера, «Разбойники» и «Коварство и любовь» Шиллера — единственные гениальные творения революционной поэзии — доказывают это своей публикой, принадлежавшей отнюдь не низшим слоям общества [164]. То, что было написано в самих «одухотворенных» кругах высшего общества — «Письма» лорда Чостерфилда [168], «Максимы» герцога Ларошфуко [165], «Systéme de la nature» («Система природы» – фр.) барона Гольбаха, — вне их оставалось непонятным из-за одного глубокомысленного слога, тем более, что читать и писать тогда умели далеко не все представители и средних слоев.



Однако профессиональные демагоги городских низов, не умевшие ничего, кроме как выступать с речами и писать памфлеты, хорошо понимали, что из этих сочинений можно извлечь превосходные лозунги для агитации в массах. В Англии в 1762 году начались беспорядки из-за дела Уилкса [167], осужденного за оскорбление правительства в прессе и в последствии постоянно избиравшегося депутатом палаты общин. На собраниях и во время организованных беспорядков (riots) вместе с выкриками «Уилкс и свобода» звучали требования свободы прессы, всеобщего избирательного права и даже республики. Тогда Марат [168] в Англии и для англичан написал свой первый памфлет «The Chains of slavery» («Цепи рабства» - англ.) (1774). В конечном счете, независимость американских колоний (1776), провозглашение ими всеобщих прав человека и республики, их деревья свободы [169] и союзы добродетелей возникли из английских движений тех лет [170]. После 1779 года по всей стране возникают клубы и тайные общества, поддерживавшие революцию. С 1790 года они, возглавляемые министрами Фоксом [171] и Шериданом [172], направляли Конвенту и якобинцам поздравительные адреса, письма и советы. Если бы господствующая английская плутократия не была гораздо энергичнее, чем трусливый версальский двор, революция в Лондоне произошла бы еще раньше, чем в Париже [173]. Парижские клубы, прежде всего, фейяны [174] и якобинцы, включая их программу, ответвления по всей стране и форму агитации, были ничем иным, как копией английских клубов. Те, в свою очередь, перевели французское citoyen словом citizen («гражданин» - англ.) и новообразованным словом citizeness («гражданка» - англ. (обращения среди своих членов), заимствовали лозунг «Свобода, равенство, братство» и стали называть королей тиранами. С того времени и до сегодняшнего дня это остается формой подготовки революции.

Тогда возникло «всеобщее» требование свободы прессы и собраний как средства достижения основной цели политического либерализма — освобождения от этических обязательств старой культуры — требование, которое ни в коей мере не было всеобщим, а лишь представлялось таковым крикунами и писаками, жившими с этого и стремившимися с помощью этой свободы достичь своих частных целей. Но одержимое esprit старое общество, «образованные», обыватели XIX века, то есть жертвы этой свободы, возводят ее в идеал, так что отметается любая критика его подоплеки. Сегодня, когда мы видим не только надежды XVIII века, но и последствия XX века, можно наконец-то говорить об этом. Свобода от чего и для чего? Кто оплачивал прессу и агитацию? Кто зарабатывал на этом? Эти свободы везде показали себя тем, чем они являются — нигилистическим средством уравнивания общества, которым низы пользовались для инъекции своего мнения массе больших городов, не имеющей своего собственного – того мнения, которое обещало наиболее легко достичь цели [175]. Поэтому в настоящий момент эти свободы — вместе со всеобщим избирательным правом — вновь подавляются, устраняются и превращаются в свою противоположность, когда они выполнили свою задачу и вложили власть в руки тех, кто теперь ими пользуется. Так было в якобинской Франции 1793 года, в большевистской России и с 1918 года — в профсоюзной республике Германия. Когда здесь чаще запрещались газеты: в 1820 или 1920 году? Свобода всегда была свободой тех, кто хотел захватить власть, а не устранить ее.

Активный либерализм последовательно прогрессирует от и якобинства к большевизму. Это не противоположность мышления и воли. Это ранняя и поздняя форма, начало и конец единого движения. Оно началось около 1770 года с сентиментальных «социально-политических» тенденций: стремления к разрушению сословно-иерархического устройства общества, желания вернуться к «природе», к однородной орде. Место сословий должны были занять несовместимые с ними деньги и дух, контора и кафедра, счетовод и писарь, а место оформленной жизни – жизнь без форм, без манер, без обязанностей, без дистанции. Только примерно с 1840 года эта тенденция переходит в «хозяйственно-политическую». И вместо того, чтобы бороться со знатными, теперь начинают бороться с имущими, начиная с крестьян и кончая предпринимателями. Сторонникам этого движения обещается уже не равенство прав, а привилегированное положение неимущих, уже не свобода для всех, а диктатура пролетариата крупных городов, «рабочего класса». Но здесь нет различия в мировоззрении, которое было и остается материалистическим и утилитаристским, меняются только революционные методы: профессиональные демагоги мобилизуют другую часть народа на классовую борьбу. В самом начале, около 1770 года, в Англии и во Франции к крестьянам и ремесленникам обращались осторожно. Cahiers (наказы избирателей; буквально – «тетради жалоб», от «Cahiers de doléances» - фр.) депутатов 1789 года от сельской округи и мелких городов, которые должны были изобразить «возмущение нации», были написаны профессиональными крикунами [176] и остались совершенно непонятными для большей части избирателей. Эти слои имели слишком глубоко укоренившиеся традиции, чтобы быть использованными в качестве средства и орудия. Власть террора в Париже была бы невозможна без сброда из восточных пригородов. Всегда под рукой должны быть кулаки большого города. Неверно то, что тогда речь шла об «экономической» нужде. Налоги и сборы были правами суверена. Всеобщее избирательное право должно было ударить по общественному порядку. Поэтому Конвент потерпел неудачу — крестьяне и ремесленники не смогли стать надежной свитой профессиональных демагогов. Они обладали врожденным чувством дистанции. У них было слишком много инстинкта и слишком мало городского рассудка. Они были прилежны и кое-чему научены, кроме того, хотели передать сыновьям по наследству свой двор или мастерскую; программы и лозунги не долго воздействовали на них.