Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 106



Я посмотрела на Константина. Он сидел в старинном низком кожаном кресле возле окна, плотно завешенного тяжелой пыльной шторой. Глаза он закрыл рукой, будто от света, но мне показалось — в них сверкнули слезы.

И вдруг Леля, круто изменив аккомпанемент, запела громко и торжествующе:

Смело, товарищи, в ногу,

Духом окрепнем в борьбе.

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

Леля исполняла эту песню как гимн — с радостной и гордой торжественностью. В комнату, полную старых вещей, словно буйный ветер ворвался, словно все окна и двери настежь.

Леля пропела до конца и встала, выпрямившись, разрумянившаяся, блестя глазами, грудь ее высоко поднималась, словно она на бой кого-то вызывала. Костя молча смотрел на нее, глаза их встретились, он первым отвел взгляд.

Это был последний вечер, который мы провели с Костей.

На другой день он исчез из города. Тетя Леля не хотела больше и говорить о нем. Но Софью Кондратьевну она все же изредка навещала. Помогала одинокой старухе, чем могла.

И вот теперь не кто иной, как Костя Танаисов, стоял перед дверьми в форме деникинского офицера. Я всегда любила Костю, хотя он часто дразнил меня, наделяя всякими непонятными прозвищами, вроде «великий философ», «маленький стоик» и тому подобное.

Меня потянуло прижаться к нему, как к родному, но вражеский мундир, особенно погоны, пугали и отталкивали.

— Вы... у белых,— запинаясь, пролепетала я и отвернулась.

— О боже, дети и те занимаются политикой! Ты-то что понимаешь? Где Леля? — нетерпеливо перебил он сам себя.

— Тетя Леля дома, но мама больна тифом, к нам никто не ходит, боятся заразиться.

Не дослушав, он бросился в дом, а я опять вышла за ворота. Любопытно было, вроде наш городок стал уже не тот, а какой-то совсем иной, незнакомый. Шемякин еще не ушел, он шептался с фельдфебелем, рябым и усатым, в мокрой от пота фуражке. Мне показалось, что они несколько раз взглянули на нашу квартиру. Затем они пошли, и до меня донесся голос Шемякина, словно смазанный жиром.

— Наследника-то теперь к лику святых причислят, а?

— Погоди, дай вот большевиков прикончим,— пробасил снисходительно фельдфебель.

Я постояла у калитки и побрела домой...

Лика с Вовкой спали, обнявшись, на Лелиной кровати одетые, видно, уснули невзначай.

Тетя Леля, в простом домашнем платье горошком, стоя у стола, плакала, а Костя сидел рядом, понурив голову. Оба не посмотрели в мою сторону: не до меня им было, и я смущенно юркнула в спальню. Несмотря на раскрытое окно, в комнате было душно и пахло лекарствами. Мокрое скомканное полотенце валялось на полу. Я подняла его и, намочив в полоскательнице, стоявшей на письменном столе, положила маме на пылающий лоб. Полотенце сразу нагрелось, я снова намочила его. Мама тяжело дышала, вся раскинулась.

Хотя я была еще мала, но уже многое понимала, я знала, отчего плачет тетя Леля.

Она любила Костю, и ей было горько, что любимый человек стал ее врагом, и надо бы выгнать его, а она не может.

— Совершенно я им чужой,— донесся до меня голос Кости,— и они чувствуют это. Так и говорят: от Танаисова большевизмом попахивает. А какой я большевик? То, что они называют этим именем,— самая элементарная человечность.

— Большевизм — это и есть человечность,— горячо сказала Леля, и голос ее так и зазвенел: —Слушай меня, Костя, ты все равно уйдешь от них, ведь я тебя знаю. Я же заранее предвидела, что тебе там будет нестерпимо. Но плохо, что ты мешаешь все в одну кучу. Какие-то матросы били зеркала в вагонах первого класса, где-то солдаты побросали из окон кадетов, и ты говоришь: у вас тоже жестокость. Но ведь это побочный продукт революции, ее шлак. Ты пойми: у народа накипело на сердце. Сколько обид, унижений! Но скоро все войдет в норму, уже ведь входит—дисциплина! Костя, милый, какая жизнь будет, когда народ возьмет власть в свои руки!.. Свобода! Понимаешь, человек наконец вздохнет полной грудью. Никто не будет хозяином другого, все равны. Возможность трудиться по призванию! Ведь это самое большое на земле счастье! А до сих пор это счастье выпадало на долю немногих. Подумай, тысячи людей так и сходили в могилу, не проявив полностью ни своего ума, ни способностей, ни отпущенных им природою сил. Это страшно, Костя. Вот для чего мы боремся, а не для того, чтобы занять чье-то место, а тех согнать. Не зависть к богачам, а священная война за право быть человеком, в самом полном смысле этого слова.— Тетя Леля разрумянилась, серые глаза словно стали глубже и прозрачнее. Она закончила внезапно:

— За это не жалко и умереть!.. И вот, Костя, если ты не хочешь счастья народного, свободы от всякой тирании, как могу я тогда тебя уважать? А без уважения какая цена любви...

— Как бы я хотел верить в народ, как ты,— глухо проговорил Костя,— а я вот даже в бога не могу верить, сомнения замучили...



Они замолчали. С улицы доносились пьяные голоса. Где-то кричали: «Караул!» А потом заиграл духовой оркестр, наверное военный, в парке. Мама еще сильнее стала метаться и бредить. Она все вспоминала отца и звала его, а потом ей слышались какие-то колокольчики.

— Тетя Леля вошла в спальню и похвалила меня за то, что я меняю маме компрессы. Она кое-как влила ей в рот лекарство. Я оглянулась. Костя стоял в дверях и, морщась от сострадания, смотрел на маму. Он ее знал с детства и очень уважал.

— Я могу помочь? — спросил он. Леля быстро обернулась.

— Как бы ты не заразился. Иди домой, уже поздно. Он умоляюще посмотрел на тетю Лелю.

— Не гони меня, я не помешаю. Я буду сидеть возле Маруси, а ты поспишь. Что-то я боюсь за вас. Ведь в доме ни одного мужчины.

— Ничего не случится,— мягко возразила девушка,— иди домой, ведь Софья Кондратьевна так по тебе соскучилась...

Мы обе проводили его до калитки. Ночь была ясная, прохладная, чудесная ночь! Костя поцеловал сначала меня, затем тетю Лелю. Она, всхлипнув, обняла его за шею.

— Подумай еще хорошенько,— попросила она,— я боюсь, что ты решишься окончательно только после того, как стрясется беда.

— Какая беда?

— Разве я знаю... Видишь, в городе враг.

Они еще раз простились, и Костя медленно ушел. Мы вернулись к постели матери.

— Если меня арестуют,— вдруг сказала тетя Леля,— хотя зачем им нужна такая девчонка, как я? Ну, в случае чего беги прямо к Танаисовым.

— За Костей?

— Ну да... Ох, мы совсем одни, Машенька, все-все уехали!

3

Ее арестовали под утро, когда мы только что задремали. Ночью два раза забегал Костя и наконец ушел, несколько успокоенный. За ней пришли офицер и два солдата с винтовками. После я узнала, что аресты продолжались всю ночь.

Они хотели делать обыск, но, увидев тифозную больную, передумали.

Разрешили тете Леле проститься со мной и спящими детьми. Кажется, они были поражены ее молодостью и самообладанием. Я приметила в их взглядах что-то похожее на сочувствие.

— Не плачь, Маша, ты уже не такая маленькая,— сказала на прощание тетя Леля.— Если можешь, не отдавай маму в больницу — понимаешь? И береги детей — ты старшая... В столе есть немного денег.— Наклонившись, она поцеловала меня крепко и нежно и шепнула в ухо: — Папа скоро вернется, продержитесь...

У нее был немножко сонный вид, она не испугалась, только чуть побледнела.

Ее увели.

Бросившись прямо на пол, я долго плакала, затем не то что успокоилась, но взяла себя в руки: некогда было горевать. «Костя был офицером у них... Может, он сумеет помочь?» — подумала я. Набросив на голову мамин ситцевый платок, я побежала к Танаисовым.

Голубоватый, чуть туманный, поднимался над спящим городком рассвет. Липы шелестели блестящей от росы листвой. Было холодно. Над светлеющей Волгой, словно ковер-самолет, плыл клочок тумана.

Где-то закричал петух, ему отозвался другой...

Танаисовы жили неподалеку. Я громко постучалась в окно, и оно почти сразу распахнулось. Костя, в полотняной сорочке, вопросительно смотрел на меня.