Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 153

Первый раз он так назвал его — «сынок», обычно просто Борька да Борька.

И покатила машина, подняла пыль, уже и не видно почти, только здесь, на пустоши, гармошка взвизгивала, замирала, снова расходилась, будто в истерике, никак не могла остановиться.

Еще много чего об отце помнит Борька, и мать медленно, по слогам читала ему отцовские письма, два года читала, а потом письма перестали приходить.

И вот теперь он наблюдал за немцами: переговариваются, стучат лопатами, расчищают завал, греются на солнышке. Люди как люди, только говор не русский.

Однажды Борька сидел у цистерны с водой. Подошел немец, худенький, рыженький, как клоун, попросил воды. Конвойный не слышал, дремал, пригревшись, сидел на земле, чего не полагалось по уставу. Борька же обстругивал ветку. «Вассер, вассер», — вежливо просил немец и показывал глазами на цистерну.

Борька не хотел будить конвойного. Он сам мог дать немцу кружку, но сделал вид, что не понимает, не хотелось ему, чтобы немец пил, незачем ему… Снова попросил немец воды, и вновь Борька не моргая, молча смотрел мимо светлых, словно бы больных глаз. И тут что-то независимое, отдельное от Борьки, как бы не он сам, а какая-то пружинка в нем дернулась, и рука его сама собой потянулась к кружке. Нацедил Борька воды. Пленный бережно взял кружку, долго, медленно пил, тяжело дыша, екая, морщась от наслаждения.

Он поставил кружку, кивнул Борьке и вдруг, опустив глаза, жестом попросил ветку, которую обстругивал Борька, и ножик. От растерянности Борька дал. Немец присел и сидел так, методично работая ножом, не разгибаясь. Минут через пятнадцать он вернул Борьке не ветку, а тоненький мундштучок для курения, только дырка была плохо вырезана: времени было мало, да и нож тупой.

Постепенно Борька стал привыкать к своему немцу. Он таскал ему картошку, а несколько раз даже и молоко, хотя немцев кормили неплохо, но Борьке казалось, что его немец недоедает, такой он худой и болезненный.

Как-то Борька раздобыл немного самогону, принес его немцу. Вольф пил самогон из кружки помаленьку, будто это было молоко. А Борька вдруг ощутил странное беспокойство. Он встал, огляделся, увидел вдали ряды аккуратных домиков за колючей проволокой, и ему показалось, что от горизонта к нему меж вырубленных сосен, к насыпи дороги идет отец.

Он шел четко, хотя и медленно, и когда приблизился, Борька увидел, что туловище у отца живое, а лицо мертвое. Мертвый отец шел куда-то — жестко, прямо, не видя сына, подняв белое лицо с пустыми глазницами. И сзади будто бы шел кто-то с оружием, почему-то Борьке показалось, что это его немец. В сознании его вдруг стало все двоиться. Сидящий на теплой земле с кружкой Вольф, и тот немец, что шел вслед за отцом, и спокойный теплый ветер, и лицо отца с провалившимися глазницами, не узнающее, чужое, и вдруг Борька закричал дико, тонко, так что немец, испугавшись, вскочил и расплескал драгоценный самогон.

Борька с ненавистью изматерил его. Вольф, не понимая, в чем дело, наклонился над ним, смотрел круглыми участливыми глазами, как врач на больного.

Борька с силой оттолкнул его — метил в грудь, а попал в живот, — и тот от неожиданности сел на землю. Борька побежал, слыша сзади его прерывающийся ласковый голос.

И вдруг Борьку оглушил выстрел. А потом он услышал крик.

И остановился как вкопанный. Прямо на немца с автоматом на изготовку бежал конвойный. Вольф неподвижно сидел на земле, и Борька подумал, что он убит. На руке у него действительно была кровь. Борька сорвал с себя рубашку, бросился к Вольфу, готовясь перевязать ему руку.

— Назад! — остановил его конвойный, теперь он стоял между Борькой и немцем. — Встать!

Немец сначала не шевелился, а потом привстал, ничего не понимая.

От страха Борька забыл даже имя немца. Он смотрел на него и переводил взгляд на конвойного. Уже кто-то бежал к месту происшествия. Рука немца была оцарапана, и сам он был оглушен.

— Это я, я, — испуганно причитал Борька и плакал. — Он ни при чем…

После этого случая Борька долго не приходил на стройку, где работали пленные. «Теперь, — думал он, — и не пройдешь. Теперь и не подпустят». Да и идти ему не хотелось.

Возвращался из школы, пригонял корову, пилил с матерью дрова, а ночью, когда мать засыпала, в копотном, косматом свете коптилки малевал что-то на бумаге.

Мать, пригревшаяся на печи, пугливо просыпалась, привставала, сквозь разводы копоти он видел белое, тревожно метнувшееся пятно ее лица. «Это чё, почтальон?» — всхлипывая со сна, бормотала она.

Уже не первый год снился ей ночной почтальон. Что он ей приносил?





— Да не почтальон никакой, — нарочито буднично, даже ворчливо, будто ребенку, говорил Борька. — Ты спи-ка.

Она засыпала, а он все сидел и рисовал. И чем дольше сидел, тем меньше хотелось спать.

Мать снова просыпалась, смотрела слепыми, непонимающими глазами, спрашивала испуганно: «Ты чё? Ты чё?»

— Уроки, мать, — говорил он, и она успокаивалась, затихала.

Он рисовал домики и хатки, коров и лошадь на водопое, и получалось похоже. И еще, вспоминая немца, он рисовал старинные замки и диковинных охотников в шляпах. Но иногда вдруг охотники превращались в обыкновенных солдат, а башенки старинных замков в круглые, врытые в землю доты.

Вновь и вновь рисовал он солдат — идущих в атаку, бегущих и лежащих на земле. Живых и мертвых. Иногда ему хотелось нарисовать своего отца. Вроде бы он и помнил его лицо, но недостаточно для того, чтобы его изобразить, да и лицо это все время менялось: то оно было молодое, то старое, то, как новобранец, отец был острижен наголо, то, как вечный странник, оброс седыми волосами и бородой.

Он не хотел срисовывать с маленькой карточки, висящей на стене. Там отец в белой рубашке обнимал за плечи мать. Видимо, они только что поженились.

Он нашел еще несколько фотографий отца, они лежали в брошюре, посвященной XVIII съезду ВКП(б). Отец Борьки был человек грамотный, комбайнер, партийный, и у него было много таких книжечек с густым серым шрифтом и в мягких обложках. Многие строчки в них были подчеркнуты отцом.

На фотографиях отец всегда смеялся, а глаза напряженно смотрели в аппарат, будто ждали, что из него птичка вылетит…

Немцев расконвоировали. Иногда они забредали даже в деревню. Говорили, что их скоро отправят домой, в Германию, и они будут строить там новую жизнь. Борька нашел своего немца и показал ему рисунки. Тот внимательно посмотрел, тонким пальцем ткнул где неверно, где нарушены пропорции, похвалил лошадок и замки, а увидев военные рисунки, нахмурился и сказал:

— Зачем это? Надо забыть. Я хочу забыть… Ты хочешь забыть. Рисуй дерево, корова, лошадь, рисуй деревня, а криг — нет.

Он провел ладонью по горлу: вот она где, война!

Вскоре немцы стали партиями уезжать. Кончился их плен. Вольф взял адрес Борьки и дал ему свой.

Было непонятно, радуется он тому, что должен вскоре освободиться, уехать на родину, или нет. Другие весело ходили, разговаривали, лица у них были румяные от возбуждения, будто они крепко выпили. А Вольф ходил тихо, выглядел жалким, болезненным. Может, его никто не ждал дома, а может, он просто скрывал свои чувства, а может, из суеверия — боялся сглазить.

И вот посадили их на грузовики, вот расселись они чинно, аккуратно, помахали руками, а деревенские в ответ тоже. Будто и не немцы уезжают, а какие-то постояльцы, сезонники.

Старик один, дядя Борькиной матери, сказал:

— Во время войны каждого бы как гниду давил, а опосля войны все ослабло… Работные мужики, что есть, то есть.

Борька вспомнил, как немец учил его перерисовывать на пленку цветы и зверей, а с пленки сводить на материю:

— О, это… всегда есть рубль, есть марка. Малер — всегда рубль. Всегда кормить. Кисточка — всегда кормить.

Года через два пришел к Борьке почтальон, говорит:

— Письмо тебе. Из Германии. Из ихней демократической республики. И посылка. Так что распишись.