Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 133 из 153

Теперь же ощутимо чувствовалось присутствие женщины, дом стал чист, из него выбили всю пыль, выгребли весь мусор, появилась мебель, появилась еда в холодильнике, а прежде не было ни еды, ни холодильника.

Только стенки были голые, Борька не вешал своих работ, как другие, лишь в уголке висел тот самый черно-белый набросок.

Трудно сказать, как складывались наши отношения с ней; мне иногда казалось, что она смотрит на нас с неприязнью, будто все мы были в чем-то виноваты.

Кто знает, может, и были.

«Девушка с пельменями»… Безотчетно хотелось ее принизить, она мешала нашему братству; я понял с самого начала, что она будет стоять между нами, не только между нами и Борькой, но между ним и его прошлым.

Но было и другое. И это другое перевешивало все наше скрытое недовольство: без нее, мне кажется, он просто бы не выжил.

Между тем интернат стал занимать все большее место в его жизни. Уже не встречи и беседы о прекрасном раз в месяц, а регулярные преподавательские часы. Интернат понравился ему, и он, видимо, понравился интернату.

Теперь единственный из нас он получал зарплату и из вольного художника превратился в служащего.

В один из моих приездов дверь открыл не Борька, не она, а мальчик лет тринадцати — четырнадцати.

— Ты, извини, кто? — в некоторой растерянности спросил я.

— Я Егор, — сказал мальчик и, помедлив, добавил: — Дядя Боря в мастерской.

Я пошел в мастерскую. Она была получена Борькой в то время, когда он начал было преуспевать. Находилась она на краю города, но город был невелик, и минут через пятнадцать я уже подымался по выбитым ступеням рано состарившегося нового дома.

На шестом этаже располагались мастерские. Борькина дверь была полуоткрыта. Я тихо постучал, не услышав ответа, вошел.

Борька отпрянул от холста, двинулся мне навстречу. Движения его были слишком быстрыми, почти суетливыми.

— Садись, да нет, вот сюда, сейчас чаю согрею. Хочешь? Я и не знал, что ты приедешь.

Я понял: он уводит меня от картины, ему почему-то не хочется, чтобы я ее видел. Он повел меня в маленький темный закуток, нечто вроде кухни и склада, там рядом с чайником и стаканами стояли банки из-под краски, валялись шурупы, доски для подрамников.

Он быстро провел меня в этот закуток, но я все же не удержался, бросил взгляд на полотно. Взгляд был мимолетен, и я не разглядел картину, но — я увидел ее. Этого было достаточно.

Мне захотелось подойти к ней, рассмотреть как следует, но его цепкий взгляд все время стерег меня, заставляя держаться на расстоянии, не подпускал к картине.

Странно, что он никогда ничего мне о ней не говорил.

Он почувствовал неловкость и пробормотал:

— Я тебе покажу потом… Я уже давно работаю, но урывками, и конца не видно… Вот когда кончу, тогда покажу.

— Как назвал?

Почему-то именно в ней, в этой картине, мне было важно название.

— Пока никак. Есть что-то общее, не название, конечно, а мысль, идея… Примерно так: «Рассвет радости и скорби». Но над названием я еще буду думать, сейчас не до названия. Кончить надо… Ты небось с дороги замерз. Выпить хочешь? — Он перехватил мой удивленный взгляд. — Да не бойся, я сам не пью. Хочется иногда, но нельзя… Другого выхода нет, иначе… Ну а для друзей держу.

— Что это за мальчик мне открыл?





— Это из интерната. Егор… В выходные приходит ко мне, остается. Мальчик хороший и будет рисовать. У него там дома сложно. А так мальчик перспективный, надо только ему руку поставить.

Он что-то еще говорил о мальчике Егоре, не о его жизни и сложностях в семье, это он обошел, а о каких-то его рисунках, говорил со сдержанной нежностью, но сейчас меня занимала только его картина. Я не рассмотрел ее, но увидел. И, должен признаться, она поразила меня. Что-то совершенно новое для Борьки было в ней, хотя шел он — от себя.

Белое поле, снежное, бесконечное. Спокойная снеговая равнина, а вдали, призраком — цветущее вечнозеленое дерево. По полю, над полем шла, точнее, летела девушка, она как бы из второго плана переходила в первый, ее лицо было обращено к вам, она одновременно и знакомилась и прощалась с вами; улыбка ее была удивительно молода, но глаза полны позднего знания жизни, и я узнал в ней ту, которую мы оба любили и потеряли; но она была совершенно иной, чем в жизни, в ее знакомом лице было что-то совершенно незнакомое, одновременно и ее и не ее. И меня поразило это соединение знакомости и незнакомости. А еще в ней было одновременно и ничем не потревоженное счастье и тень тяжкого предчувствия.

А сбоку и на втором плане стояли люди, улыбающиеся и живые, — идея вечной жизни всегда занимала Борьку. И что же это были за люди? Деревенские старики и молодая пара, его родители, но совершенно иные, чем на тех портретах, которые он принес на конкурс; был и седой человек с ярким, молодым улыбающимся лицом и с гигантским яблоком в руках, — я узнал дядю Арчила… Все эти люди странным образом сошлись, соединились в этой картине.

Мне трудно было понять, да и не хотелось разбираться в том, как это строится. Я видел лишь поле, поле жизни с очень разными людьми, живущими своей разной жизнью в замкнутом пространстве картины. Я даже не мог определить манеру. Реализм соединялся с условностью, но условность была не приемом, не самоцелью, а ощущением того, что всем суждено встретиться, всем тем, кого так или иначе соединила жизнь.

По белому и вместе с тем как бы цветущему полю к нам шла или летела эта девушка, то ли здороваясь, то ли навсегда прощаясь живой, гаснущей улыбкой…

Что-то он говорил, рассказывал, но я не слышал его. И не слыша его, а видя эту картину, ворвавшуюся в мои глаза лишь на мгновение, я тихо сказал:

— Я тебя поздравляю… Это очень сильно, очень необычно. Жаль, что ты не дал поглядеть как следует.

— Знаешь, еще рано. Не хочется, пока не сделано. Фигуры второго плана еще не прописаны… Да и многое меня не устраивает. Я ведь уже очень давно работаю… Но все урывками, урывками.

Потом мы пошли в Борькину квартиру, сидели допоздна, и я остался у них ночевать.

Катя хозяйствовала на кухне, пекла крендельки с маком, в доме душно и сладко пахло тестом. Делала она все споро, умело и держалась хозяйкой. Только иногда в каком-то мимо тебя скользящем взгляде угадывалась неуверенность. Роль была еще новой для нее.

Егор тоже сидел допоздна, а потом собрался уходить. Борька сказал ему:

— Если хочешь, оставайся. Места на всех хватит.

И парень легко, даже с радостью остался, хотя был законный родительский день и можно было пойти домой.

За весь вечер при нас он не сказал ни единого слова, только помогал Кате, таскал тарелки, стаканы, мыл; внимательно слушал наши разговоры.

О чем в тот вечер говорили? Не помню.

Помню только, что, засыпая, я думал о Борьке и о себе. О том, что он ни в чем не изменил себе, всегда делает то, что хочет, что считает единственно верным. Иногда шумно, со скандалом, как в истории с Домом культуры, иногда тихо, никому не говоря, ни на что не надеясь.

Но — только то, что ему необходимо, только это…

А я?.. И ведь не скажешь, чтобы шел на поводу, брал что придется, что дадут, тоже ведь старался сохранить себя, выбирал то, что хочется, то, что нравится. И вроде сделано немало. И кажется, не только крепко, профессионально, но и с душой, как говорят понимающие люди. Но сам-то я знаю, что не вся душа вложена, часть припрятана на случай, на будущее. И потому есть что предъявить, а показать нечего.

Борька же выкладывается до конца… А ведь все, и даже я, считали, что его бескомпромиссность — и в работах и в жизни — дурь, бравада.

Оказывается, не бравада.

Но ведь я тоже не стал выставляться без главной своей картины, без «Красной звездочки»…

Я вспомнил это, и мне стало легче. Да и работа, кажется, была неплохая, сильная, ведь и Борьке понравилась. Но почему я ее забросил, почему ни разу не вернулся к ней, точно она была закончена, почему забыл ее, будто не я писал? Почему выставляюсь без нее, будто она не моя? А ведь она, наверное, пока лучшая.