Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 153

Впрочем, это был один слой, один тип компании, это были джазовые ребята. Но существовали и другие. Они собирались в музее Скрябина или просто у кого-нибудь дома. Сидели допоздна, читали стихи.

Скромные вечеринки пятидесятых годов; малоизвестные стихи, недоступные, хотя и очень близкие девочки, какое-то особое пространство между нею и тобой, сильно сокращенное следующим поколением.

Его не сразу преодолеешь, невозможно сделать шаг, чтобы обнять, поцеловать, нет, сначала надо иначе, как бы бесплотно пройти это пространство, заполненное чужими, своими стихами, разговорами, цитатами. Любовь упрятана, прикрыта, закрыта, закамуфлирована общими интересами, бальными танцами, диспутами, спорами.

Многие из ребят старались казаться старше, опытнее, а победы болтливых и хвастливых мальчишек были сильно преувеличены.

Модно одеваться, пижонить тогда было очень трудно. Стиляги выделялись в толпе как белые вороны.

Я вообще не представлял, откуда у этих парней роскошные светлые пыльники, туфли на толстенных, рафинадного цвета подошвах, шляпы котелком. Я ходил во всем отцовском, перешитом на меня. Самыми пижонскими вещами были перелицованное габардиновое пальто и американские, солдатского вида ботинки на микропоре.

А эти проплывающие мимо девчонки в широких пиджачках, открыто покуривающие, всегда улыбающиеся и грустные, если приглядеться? На них интересно было смотреть. Но любить следовало других. А кого?

Торжественно, с неприступным видом юных графинь плыли под звуки духового оркестра наши старшеклассницы. И мы быстро придумывали себе предмет любви, выскакивали из душного зала, слонялись по пахнущим вечным, неистребимым запахом среднего образования коридорам, выскакивали в весенние дворы, неумело, торопливо целовались.

Целуясь, чувствуя головокружение, вылетая из школьных стен, убегая от всех на свете табу, мы все-таки избегали слова «люблю».

Потому что еще смутно представляли себе, что это такое.

В шесть часов утра меня разбудил голос Левитана, загремевший из невыключенного радиоприемника, бронзовый голос важных сообщений, парадов, собраний и манифестаций, в недавнем прошлом сводок Совинформбюро, голос, от которого ждешь чего-то необычайно грозного или, наоборот, торжественного. На этот раз он просто возвестил начало нового дня и начал перечислять последние события в стране и за рубежом.

К счастью, он не разбудил Нору. Я метнулся к приемнику, вырубил его. Снова стало сонно и тихо. Связь с событиями в мире оборвалась, а Нора во сне заворочалась и чуть застонала. Я накрыл ее сползшим на пол одеялом, подоткнув его с боков…

Первый раз в жизни я проснулся рядом с женщиной.

Я увидел ее как бы в первый раз — бледное, тревожное даже во сне лицо с легкой синевой под глазами, с арочными линиями густых, но тщательно выщипанных по моде бровей.

Сейчас она виделась мне больным ребенком, может быть, сестрой. Странно было: только что прошла эта короткая ночь, переполненная нежностью, страстью, смущением, борьбой, полнейшей свободой и странной скованностью, а сейчас не было ни разочарования, ни отчуждения, только какая-то жалость к ней, а может быть, и к себе, оттого, что все дальнейшее было неясным, запутанным, оттого, что я чувствовал какую-то новую связанность с ней и зависимость от нее… Все это ворочалось внутри меня живым острым комком, поднимавшимся к горлу и запиравшим дыхание.

Босиком, стараясь ее не разбудить, я прошелся по комнате, которая тоже как бы изменилась с ее присутствием, и подошел к окну.

Ровный, ухоженный газон постпредского сада, напоминающий маленькое футбольное поле, наливался краской, зеленел на глазах. Да и само здание в прозрачном, струящемся воздухе казалось золотистым и как бы взлетающим вверх.

Я почти всегда вставал с трудом, редко начинал день легко и счастливо, не сразу врастал в него, а как бы преодолевал зябкую, неживую полосу.

Сейчас же я с неожиданной полнотой и остротой счастья ощутил начало дня. Я как бы увидел себя со стороны, с высоты какого-то другого возраста, мне неизвестного, и подумал о том, что вот это утро часто буду вспоминать, оно останется для меня навсегда — может быть, до конца жизни. Впрочем, тогда этот самый конец жизни представлялся мне таким далеким от сегодняшнего утра, как это сегодняшнее утро, скажем, до дня восстания Спартака.

Убежденность в бесконечности жизни…

И оттого так четко и с поразившей меня новизной я чувствовал надышанное сонное тепло комнаты, пробивающуюся в форточку свежесть летнего, настоявшегося за ночь на запыленной, но живой листве бедных городских рощиц утра, ясность и чистоту начавшегося дня, желтовато светящуюся барочную колоннаду графского дома с вывеской постоянного представительства.

Все это вдруг связалось в одну цепь давно известных, но как бы впервые открытых мной предметов, явлений, а началом этого голубого, сверкающего, будто тронутого киноварью потока была девушка, свернувшаяся под моим одеялом, спящая на моем диване.

Я не мог допустить, что она проснется, встанет, уйдет и больше мы не увидимся. Лезли всякие мелкие, будничные мысли: надо или не надо ехать в Институт, что сказать Борьке, когда я его встречу. Все эти ничтожные мыслишки, изгнать которые я не смог, но как бы засунул куда-то в подвал своего сознания, не могли ни омрачить, ни испортить сегодняшнее утро.

Пустая утроба стоявшего в углу комнаты холодильника время от времени издавала короткий глубокий звук, урчала, напоминала о том, что в доме нет еды. Но было рано, и все магазины города были еще закрыты.

Я подошел к дивану и тихо лег рядом с Норой. Я обнял ее, поцеловал в закрытые глаза.





— Не надо, — сонно сказала она. — Уже, наверное, поздно и пора идти.

— Никуда ты не пойдешь, — твердо сказал я.

Что еще было в те предосенние дни?

Участие в ее судьбе… Постоянное ее присутствие… Желание ее защитить. Я даже добрался до администратора, до того самого типа.

Вот я стою перед ним. Он представлялся мне по ее рассказам плюгавым, лысым, вертким, — такими обычно изображают театральных администраторов. На самом же деле он высок, плечист, кудряв, наряден, и только улыбочка у него ироническая и чуть наглая, вот она-то и дает мне толчок, опору, она стартовая площадка моей ненависти, моего наказания. Какого?

Избить его я не могу при всем желании. Я щупл, низкоросл по сравнению с ним. Когда я вошел в его кабинет, он сидел за столом, и я увидел его мощную кисть, толстые пальцы, поросшие волосами, зажавшие авторучку. Авторучка в этой здоровой ручище казалась спичкой. Достаточно таким рычагам заработать и…

Тем не менее благородная ярость переполняет меня. «Негодяй, сукин сын, проходимец, вас надо выгнать из театра, я вас опозорю, вы ответите», — мысленно говорю я, но на самом деле молчание, тишина, и он с высокомерным ожиданием смотрит на меня.

«Что вам надо, если хотите контрамарку, пожалуйста», — это я тоже мысленно слышу, а точнее готов слышать, но этого он не произносит.

Он будто и не замечает меня, пишет и пишет, сжимая своими клешнями тоненькую шариковую спичку.

— Я брат Норы.

— Какой еще Норы?

— А вы забыли?

— Что-то не помню.

— Той самой, из Келасури, из Абхазии, той, которой вы обещали…

— Обещал, да, кажется, но, кажется, не получилось.

Он отвечал, не глядя на меня.

— Вы негодяй, — прямо в лоб выстреливаю я.

Он смотрит на меня, таращит удивленно небольшие желтые глаза.

— Вы что, делаете вид, что не понимаете? — говорю я.

Он продолжает писать и так же спокойно, негромко, не подымая глаз, говорит:

— Ваша сестра не вправе на меня обижаться. Я ничего плохого ей не сделал.

— Сукин сын, — задыхаясь, кричу я. — Воспользоваться положением, наобещать, шантажировать…

— Но ведь я ничем, кажется, не воспользовался до конца, и никаких, я полагаю, претензий у вас ко мне не может быть, — с поражающим меня спокойствием говорит он. — Ваша сестра, извините, запуганная провинциалочка. Вы же, очевидно, психопат. Вот так.