Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 153

Мы с Борькой часто приходили на небольшой заводик скобяных изделий.

Завод находился примерно в километре от нашего института. Мы оформляли там Красный уголок. Делали стенды, репродукций с фотографий.

Тут все уже относились к нам как к своим, даже вахтер приветливо дергал рычажок турникета, закрывавшего путь на заводскую территорию. Мы настолько привыкли к заводу, что даже стали сбегать со скучных лекций и приходили сюда.

Мы знали и начальников цехов, и даже начальника ОТК, и рабочих, и в день получки они брали нас с собой в пивной бар на углу.

Видимо, они считали, что мы тоже что-то полезное сделали для завода.

На институтскую выставку я представил два листа. Первый назывался «Конвейер», второй — «Двое».

Скромный заводской конвейер, неторопливо тащивший всякую железную мелочь, я изобразил лентой, над которой нависали человеческие руки, эти руки как бы символизировали характеры, конвейер был воплощением механической силы.

Эта работа, честно говоря, мне не долго нравилась. А вот вторую я делал с удовольствием и очень в свое время гордился ею.

Дело в том, что на заводе я заприметил девушку из ОТК. Я все время собирался с ней познакомиться, с интересом посматривал на нее, да и она подымала свои синие глаза от проверяемых изделий и одаривала меня полуулыбкой, словно бы что-то обещавшей. Я собирался познакомиться с ней, но все как-то не решался.

Однажды я встретил ее на остановке троллейбуса. Она была очень нарядна, столь контрастная той, которую видел я обычно в халате и шапочке. Широкая юбка парашютом открывала легкие ноги. Эти ноги в белых чулках буквально летели по весенней мокрой земле.

Впереди, за остановкой, навстречу ей также летел рослый малый, они взялись за руки нежно и привычно, и ветерок чужого счастья обдал меня, как обдает на миг запах духов от бегущей мимо тебя на свидание женщины.

Почему-то этот миг чужого счастья, этот мотив взволновал меня, и я попытался его передать.

Я написал их сзади, со спины.

Он и она, держась за руки, приблизив друг к другу головы, уходили. От меня, от вас, от зрителя. В неведомую даль, полутьму, где уже померк свет дня и еще не возник свет вечера, но где уже горят первые фонари.

Борька же нарисовал несколько этюдов, один портрет и представил недоконченную картину «Получка».

Декан, видимо, ждал от нас другого. Но поскольку он не был председателем жюри институтской выставки, а только членом его, то он стал искать кого-то еще, чтобы посоветоваться. Случайно попалась председательница месткома. Она к нашей мастерской никакого отношения не имела и на выставке занималась организационными работами, но формально считалась членом жюри.

Она посмотрела наши работы и сказала, что определенного мнения не имеет. «Кажется, неплохо».

— А вот это? — спросил декан и показал на незаконченную Борькину работу «Старый рабочий».

— Она на что-то похожа, чем-то отдает.

— Может быть, неореализмом? — как бы спрашивая себя, ища точного определения, сказал декан.

— Не знаю, — сказала она, — я ведь преподаю литературу, но вот недавно я видела фильм… «Рим в одиннадцать часов»…

— А при чем здесь фильм? — вступился я. — Это русский сюжет, вспомните передвижников.

Лицо декана, выражавшее до той поры неопределенность и сомнение, неожиданно вдруг посуровело.

— Эту работу не выставлять, — заключил он. — И вашу, — он посмотрел на меня, — скачущую неизвестно от кого парочку тоже. Вы не поняли задания.

Мастер в это время был болен, посоветоваться не с кем, мы показали свои работы однокурсникам, им понравилось, особенно Борькина «Получка» и моя «Двое».

И мы решили принести их. Что называется, они не участвовали в экспозиции, мы представили другие, наспех сделанные работы, а эти принесли в день открытия выставки и поставили на полу, но так, чтобы каждый мог увидеть их. Все останавливались у наших напольных работ, и мы считали, что перехитрили декана и победили.

Декан велел немедленно убрать их. Борька заявил, что ни за что не согласится, что он выставил свои работы отдельно, в порядке обсуждения.

Появился староста. Петя Староребский, человек чрезвычайно активный, председатель комиссии по связи с другими вузами, член комитета, и прочее, прочее.





Он сказал нам дружественно и доверительно:

— Лучше убрать. Не стоит. Завтра придет комиссия оттуда, — он сделал неопределенное движение рукой, — и вся эта ситуация может сильно не понравиться, да и Мастера не погладят по головке за ваши выкрутасы.

Он бил наверняка. Знал, что мы любим Мастера и не хотим, чтобы у него были неприятности.

И все-таки жалко было уступать, сдаваться.

Особенно Борьку мне стало жалко. Я знал, как он болезненно это будет переносить, как трудно ему подчиняться чужой воле, решению, кажущемуся несправедливым. К тому же работа у него была лучшей. Он изобразил старого рабочего. Портрет. Умное, сильное лицо. Лицо старого человека, но как бы вне возраста. В линиях, морщинах, глазах непередаваемый опыт жизни. Сцепленные пальцы, как бы выражающие душевную борьбу. С чем? Может быть, со старостью?

— Так что советую этот неореализм убрать поскорее, и тогда все будет нормально.

Это прилепившееся к нам слово резануло слух. Этот зловещий смысл возникал именно из-за приставки «нео». Был бы обычный реализм, все в порядке. А тут «нео». Хотя в чем выражалось это «нео», ни я, ни Борька не понимали.

— Я не согласен, — сказал Борька. — Пусть мне объяснят на обсуждении.

— Тебе объяснят из комитета комсомола, — сказал староста, уже не дружеским и вовсе не доверительным тоном.

Это было скорее не заседание комитета, а заседание кафедры. Неповиновение наше могло дорого стоить и прозвучать сигналом, который должны услышать остальные.

Упор делался на Борьку Никитина. Выставлять сразу двух виноватых было, видимо, ни к чему и слишком. Один должен быть главным, другой сопутствующим.

Тихий, шелестящий голос декана, его осведомленность о всех наших грешках и прегрешениях — даже о той самой злополучной практике с агитплакатом — не обещали ничего хорошего.

«Пытались отравить студенческую атмосферу, оглупляли и искажали действительность своими работами, создавали нездоровый дух». Отсюда первый вывод о необходимости более строгого отбора. (Куда только смотрел Мастер? Так это читалось.) О более строгом отборе, о том, что некоторые творческие работники в качестве руководителей проявляют несостоятельность, не воспитывают творческие кадры, а способствуют их разложению.

Имя нашего Мастера не произносилось, но все время витало в воздухе.

Время от времени вспыхивали такие определения, как «натурализм», «формализм», «пренебрежение жизнью», «взгляд сквозь замочную скважину».

Кое-кто из педагогов выступал успокаивающе, сводя как бы все на нет, но Борька ни к селу ни к городу начинал защищаться там, где не надо было.

Неопытен он был по этой части. Да и я тоже.

— Будем ставить вопрос о профнепригодности, — сказал декан, — вплоть до исключения.

— Откуда? Из художников? — с вызовом спросил Борька.

— Надо будет, отовсюду исключим, — не глядя на Борьку, сказал декан и брезгливо поджал губу.

Тут я поднялся.

— Как же можно говорить о непригодности самого способного на курсе человека? Мастер же говорил, что у него техника врожденная, что у него удивительное чувство…

Декан оборвал меня.

Мой взгляд потянулся к толстым стеклам его очков, ударился об них, как бабочка о лампу, заметался в жидковатом, как бы на глазах сгущающемся стальном свете.

— Когда вы изображаете конвейер, то вы хотите оболванить труд наших людей. Это и есть худшая форма профнепригодности. Сознательное искажение действительности, а попросту говоря, клевета.

Все притихли. Сашка, пытавшийся все время вылезти, заступиться, глубже вдвинулся в спинку дивана, стоявшего у стенки. Слово «клевета» пролетело низко, тяжело, задевая лица гудящими перепончатыми крыльями, темное, бесформенное, как летучая мышь.