Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 123



Императрица-мать, узнав о нашем поведении, прислала нам тысячу франков. Иначе отнесся к нам московский генерал-губернатор гр. Ростопчин. Ему было сообщено о наших заботах относительно французских раненых, о храбрости, с какою мы их защищали, наконец, о средствах, употребленных нами для содержания 2000 раненых в течение десяти дней, и он пожелал видеть меня и моего зятя, находившегося при мне в качестве помощника. Когда мы представились ему, я тотчас же заметил, что он не может даже слышать имени французов. Он спросил нас кое о чем и, получив ответы, закончил свидание самою неприличною бранью.

Мы честно исполнили свою обязанность относительно своих земляков, раненых, больных и слабых, разве русские, хотя и враги французов, могли наказывать нас за это? Однако отдан был приказ об удалении нас от наших страдальцев-соотечественников. Труды, лишения и усталость подорвали и наше здоровье; мы представляли, просили, умоляли разрешить нам остаться с ними, но не удостоились даже ответа. Тогда мы написали гр. Ростопчину письмо, в котором представили ему печальное положение раненых пленников: они были перемещены из Воспитательного Дома в какие-то подземелья, куда не проникал даже и свет и где они умирали по 30 человек ежедневно. Мы умоляли графа разрешить нам остаться в Воспитательном Доме еще дней восемь, до восстановления нашего здоровья; мы просили его принять нас и выслушать, полагая, что только клевета и злословие вооружили его против нас, просили во имя человеколюбия. Вот ответ графа Ростопчина, писанный его рукою:

«Граф Ростопчин разрешает г. Газо-отцу остаться на время, необходимое для поправления его здоровья, после чего он и его зять должны отправиться в Вологду. Свидание, которого он желает, не приведет ни к чему; ни клевета, ни злословие не руководят графом Растоп-чиным; но нация, презирающая все законы, отвергающая религию и в течение последних двадцати лет живущая только преступлениями и злодеяниями, никогда не должна свидетельствоваться Всевышним Существом, справедливость которого не признается разбойниками».

Доктор Газо

Послание к Дашкову

Мой друг! Я видел море зла

И неба мстительного кары,

Врагов неистовых дела,

Войну и гибельны пожары,

Я видел сонмы богачей,

Бегущих в рубищах издранных;

Я видел бедных матерей,

Из милой родины изгнанных!

Я на распутьи видел их,

Как к персям чад прижав грудных,

Они в отчаяньи рыдали,

И с новым трепетом взирали

На небо рдяное кругом.

Трикраты с ужасом потом

Бродил в Москве опустошенной,

Среди развалин и могил;

Трикраты прах ее священный

Слезами скорби омочил.

И там где зданья величавы

И башни древние царей,

Свидетели протекшей славы

И новой славы наших дней;

И там где с миром почивали

Останки иноков святых,

И мимо веки протекали,

Святыни не касаясь их;

И там где роскоши рукою,

Дней мира и трудов плоды,

Пред златоглавою Москвою

Воздвиглись храмы и сады

Лишь угли, прах и камней горы,

Лишь груды тел кругом реки,



Лишь нищих бледные полки

Везде мои встречали взоры!

А ты, мой друг, товарищ мой,

Велишь мне петь любовь и радость,

Беспечность, счастье и покой

И шумную за чашей младость;

Среди военных непогод,

При страшном зареве столицы,

На голос мирные цевницы

Сзывать пастушек в хоровод.

Мне петь коварные забавы

Армид и ветреных Цирцей

Среди могил моих друзей,

Утраченных на поле славы!..

Нет, нет! Талант погибни мой

И лира, дружбе драгоценна,

Когда ты будешь мной забвенна,

Москва, отчизны край златой!

Нет, нет! Пока на поле чести

За древний град моих отцов

Не понесу я в жертву мести

И жизнь и к родине любовь;

Пока с израненным героем,

Кому известен к славе путь,

Три раза не поставлю грудь

Перед врагов сомкнутых строем

Мой друг, дотоле будут мне

Все чужды музы и хариты,

Венки, рукой любови свиты,

И радость шумная в вине!

К. Батюшков

Новобранец 1812 года

В роковые двадцатые числа рокового 12-го года находился я в Москве. Вышедши только что из-под опеки гувернеров, messieurs Beaulieu и маркизов Жульекуров, еще недавно архивный юноша, проглотивший с двенадцатилетнего возраста немало пыли при разборе полусгнивших столбцов, перешедши потом в канцелярию московского гражданского губернатора Обрескова, по приглашению его, для узнания службы я, однако ж, оставался в Москве не по служебным обязанностям. В то время дана была каждому воля идти на все четыре стороны. Паспортов не выдавалось, потому что все дела канцелярии были выпровожены на Владимирскую дорогу. В Москве же задерживало меня ожидание письма от моего отца, который жил в деревне, за восемьдесят верст от Москвы, в стороне Коломны. Я рвался в ряды военные и ждал на это разрешения. Сердце мое радостно билось при одной мысли, что я скоро опояшусь мечем и крупно поговорю с неприятелем за обиды моему Отечеству. В войну 12-го года, истинно народную, патриотизм воспламенял и старцев и юношей. Порою рисовалось моему юношескому воображению зарево биваков, опасное участие в ночном пикете, к которому ветерок доносит жуткий говор неприятеля, жаркая схватка, отважная выручка. Не скрою, что порой прельщали меня и красный ментик с золотым украшением, и лихой конь, на котором буду гарцевать перед окнами девушки, любимой мною страстно... до первой новой любви. Но, увы! Мои надежды недолго тешили меня. Вместо ожидаемого разрешения, получаю от отца приказ немедленно к нему явиться. Я плакал, как ребенок, но скоро одумался. «Чего б ни стоило, сказал я сам себе, а буду военным, хоть бы солдатом». Мыслию уже ослушник воли родительской, я тотчас сделался ослушником и на деле, и не очень спешил выехать из Москвы.

Между тем как дядька мой устраивал дорожные сборы, поехал я за город, к Филям и на Поклонную гору, куда народ стекался смотреть на пленных французов, взятых в деле Бородинском. Солнце уже западало, но далеко не доходя до земной черты, скрываясь в туманном горизонте, который образовали жар и пыль, поднятые тревожною жизнью между городом и отступающим войском. В Филях нашел я действительно много пленных разнородных наций. В речах и поступках своих французы казались в это время не пленниками нашими, а передовыми «великой армии», посланными занять для нее квартиры в Москве.

Когда я выехал из Филей, по Смоленской дороге показался в клубах пыли обоз, которому не видно было конца. Везли раненых. Поезд тянулся в несколько, рядов и затруднился у Драгомиловского моста. Сделалась остановка. Надо было видеть в это время усердие москвичей к воинам, пролившим кровь свою за Отечество. Калачи летели в повозки, сыпались деньги пригоршнями, то и дело опорожнялись стаканы и кувшины с квасом и медами; продавцы распоряжались добром своих хозяев, как своею собственностью, не только не боясь взыскания, но еще уверенные в крепком спасибо; восклицаниям сердечного участия, благословениям, предложениям услуг не было конца. Облако пыли большею частию заслоняло это зрелище, и только изредка, когда ветерок смахивал ее или густой луч прорезывал, видно было то добродушное лицо бородача, который подавал свою лепту, то лицо воина, истомленное, загорелое, покрытое пылью, то печальные черты старушки, которая, облокотясь на телегу, расспрашивала о своем сыне служивом. В один из этих просветов пал на меня болезненно-унылый взор раненого офицера. Ему могло быть лет двадцать пять с небольшим; смертная бледность покрывала прекрасное и благородное лицо его; одна рука была у него в перевязи, другою опирался он на задок телеги, где лежало несколько солдат. Невольное чувство увлекало меня к нему. «Неужели не сыскалось для вас повозки?» спросил я его. «Была, отвечал он, но случились раненые тяжелее меня... Слава Богу, я могу еще дойти». При этих словах с трудом приподнялся из телеги один из солдат, лежавших в ней, и сказал со слезами на глазах: «Его благородие наш ротный командир; нам четверым раненым было тесно в одной телеге... он уступил нам свою». Тут он не мог продолжать и опустился в повозку.