Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 123

Мы готовим корпию и повязки для раненых; им множество в губерниях Рязанской и Владимирской и даже здесь в близких городах. Губернатор посылает наши запасы в места, где в них наиболее нуждаются...

К. Н. Бютюшков — Н. И.Гнедичу

Из Нижнего Новгорода, октябрь 1812 е.

Здесь Карамзины, Пушкины, здесь Архаровы, Апраксины, одним словом вся Москва; но здесь для меня душевного спокойствия нет и, конечно, не будет. Ужасные происшествия нашего времени, происшествия, случившиеся как нарочно перед моими глазами, зло, разлившееся по лицу земли во всех видах, на всех людей, так меня поразило, что я насилу могу собраться с мыслями и часто спрашиваю себя: где я? что я?

Не думай, любезный друг, чтобы я по-старому предался моему воображению, нет, я вижу, рассуждаю и страдаю.

От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего, я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны, и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя. Нет, я слишком живо чувствую раны, нанесенные любезному нашему отечеству, чтоб минуту быть покойным. Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством. Ах, мой милый, любезный друг, зачем мы не живем в счастливейший времена, зачем мы не отжили прежде общей погибели!

При имени Москвы при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет, и тысячи воспоминаний, одно другого горестнее, волнуются в моей голове. Мщения, мщения! Варвары, вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии! И мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны! Хорошо и они нам заплатили!

Можно умереть с досады при одном рассказе о их неистовых поступках. Но я еще не хочу умирать; итак, ни слова. Но скажу тебе мимоходом, что Алексей Николаевич совершенно прав; он говорил назад тому три года, что нет народа, нет людей, подобных этим уродам, что все их книги достойны костра, а я прибавлю: их головы гильотины...



Русская Шарлотта Корде

Мы приехали в *, огромное село в 20-ти верстах от губернского города. Около нас было множество соседей, большею частию приезжих из Москвы. Всякий день все бывали вместе; наша деревенская жизнь походила на городскую. Письма из армии приходили почти каждый день; старушки искали на карте местечка «Бивак» и сердились, не находя его. Полина занималась одною политикой, ничего не читала, кроме газет, Ростопчинских афишек, и не открывала ни одной книги. Окруженная людьми, коих понятия были ограничены, слыша, суждения почти нелепые и новости неосновательные, она томилась, впала в глубокое уныние. Она отчаивалась в спасении России. Казалось ей, что Россия быстро приближается к своему падению, военные реляции усугубляли ее безнадежность политические гр. Ростопчина выводили ее из терпения шутовской слог их казался ей верхом неприличия, а меры, им принимаемые, варварством нестерпимым. Она не постигала мысли тогдашнего времени, столь великой в своем ужасе, мысли, которой смелое исполнение спасло Россию и освободило Европу. Целые часы проводила она, облокотясь па карту России, рассчитывая версты, следуя за быстрыми движениями войск. Странные мысли приходили ей. Однажды она мне объявила о своем намерении уйти из деревни и явиться во французский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук. Мне не трудно было убедить ее в безумстве такого предприятия, но мысль о Шарлотте Корде долго ее не оставляла.

Отец ее, как уже известно, был человек довольно легкомысленный; он только думал, чтобы житъ в деревне как можно более по-московскому, давал обеды, завел театр, где разыгрывались французские пьески, и всячески старался разнообразить наши удовольствия. В город прибыло несколько пленных французов. Князь обрадовался новым лицам и выпросил у губернатора позволение поместить их у себя. Их было четверо; трое довольно незначащие люди, фанатически преданные Наполеону, нестерпимые крикуны, правда, выкупающие свою хвастливость своими почтенными ранами. Четвертый был человек чрезвычайно примечательный.

Ему было тогда 26 лет; он принадлежал хорошему дому. Лицо его было приятно, тон очень хороший: мы тотчас отличили его. Ласки принимал он с благородной скромностью. Он говорил мало; но речи его были основательны. Полине он понравился тем, что первый мог ясно истолковать военные действия и движения войск. Он успокоил ее, удостоверив, что отступление русских войск было не бессмысленный побег, и столько же беспокоило Наполеона, как и ожесточало русских. «Но вы, спросила его Полина, разве вы не убеждены в непобедимости вашего императора?» Синекур (назову ж его именем, данным ему г-м Загоскиным), Синекур, несколько помолчав, отвечал, что в его положении откровенность была бы затруднительна. Полина настоятельно требовала ответа. Синекур признался, что стремление французских войск в сердце России могло сделаться для них опасно, что поход 1812 года, кажется, кончен, но не представляет ничего решительного. «Кончен? возразила Полина. А Наполеон все еще идет вперед, а мы все отступаем?» «Тем хуже для нас», ответил Синекур и заговорил о другом предмете.

Полина, которой надоели и трусливые предсказания, и глупое хвастовство соседей, жадно слушала суждения, основанные на знании дела и беспристрастии. От брата получала она письма, в которых толку невозможно было добиться; они были наполнены шутками умными и плохими, вопросами о Полине, пошлыми уверениями в любви и проч. Полина, читая их, досадовала и пожимала плечами. «Признайся, говорила она, что твой Алексей препустой человек. Даже в нынешних обстоятельствах, с поля сражения, находит он способ писать ничего незначащие письма; какова же будет мне его беседа в течение тихой семейной жизни?» Она ошибалась. Пустота братниных писем происходила не от его собственного ничтожества, но от предрассудка, впрочем, самого оскорбительного для нас. Он полагал, что с женщинами должно употреблять язык, приноровленный к слабости их понятий, и что важные предметы до нас не касаются. Таковое мнение везде было бы невежливо, но у нас оно и глупо. Нет сомнения, что русские женщины лучше образованы, более читают, более мыслят, нежели мужчины, занятые Бог знает чем.

Разнеслась весть о Бородинском сражении. Все толковали о нем, у всякого было самое верное известие, всякий имел список убитым и раненым; брат нам не писал. Мы чрезвычайно были встревожены. Наконец, один из развозителей всякой всячины приехал нас известить о его взятии в плен, а между тем шепотом объявил Полине о его смерти. Полина глубоко огорчилась. Она не была влюблена в брата и часто на него досадовала, но в эту минуту видела она в нем мученика, героя и оплакивала в тайне от меня. Несколько раз я заставала ее в слезах. Это меня не удивляло; я знала, какое болезненное участие принимала она в судьбе страждущих нашего Отечества. Я не подозревала еще, что было причиной ее горести.

Однажды утром я гуляла в саду; подле меня шел Синекур. Мы разговаривали о Полине. Я заметила, что он глубоко чувствовал ее необыкновенные качества, и что ее красота сделала на него сильное впечатление. Я, смеясь, дала ему заметить, что положение его самое романическое... Раненый рыцарь влюбляется в благородную владетельницу замка, трогает ее сердце и, наконец, получает ее руку. «Нет, сказал мне Синекур, княжна видит во мне врага России и никогда не согласится оставить свое Отечество». В эту минуту Полина показалась в конце аллеи; мы пошли к ней навстречу. Она приближалась скорыми шагами. Бледность ее меня поразила. «Москва взята!» сказала она мне, не отвечая на поклон Синекура. Сердце мое сжалось, слезы потекли ручьем. Синекур молчал, потупя глаза. «Благородные, просвещенные французы, продолжала она голосом, дрожащим от негодования, ознаменовали свое торжество достойным образом. Они зажгли Москву Москва горит уже два дня». «Что вы говорите?! закричал Синекур. Не может быть!» «Дождитесь ночи, отвечала она сухо: может быть, увидите зарево». «Боже мой! Он погиб! сказал Синекур: Как? Разве вы не видите, что пожар Москвы есть гибель всему французскому войску, что Наполеону негде, нечем будет держаться, что он принужден будет скорее отступить сквозь разоренную, опустевшую дорогу, с войском, расстроенным и недовольным. И вы могли думать, что французы сами изрыли себе ад; русские, русские зажгли Москву! Ужасное, варварское великодушие. Теперь все решено: ваше Отечество вышло из опасности; но что будет с нами, что будет с нашим императором!» Он оставил нас. Полина и я не могли опомниться. «Неужели, сказала она, Синекур прав, и пожар Москвы наших дело? Если так... О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве! Теперь и падение паше мне не страшно честь наша спасена; никогда Европа не осмелится уже бороться с народом, который рубит сам себе руки и жжет свою столицу». Ее глаза так и блистали, голос так и звенел. Я обняла ее, мы смешали слезы благо-родного восторга и жаркие моления за Отечество. «Ты знаешь? сказала мне Полина с видом вдохновенным: Твой брат... он счастлив, он не в плену радуйся: он убит за спасение России». Я вскрикнула и упала без чувств в ее объятия.