Страница 17 из 155
Я на море с малых лет и все испробовал. Я не уйду в рейс, пока не проверю корабль до последней заклепки. Такой у меня порядок. У меня механик не поспит! Служить со мной разгильдяям нелегко, но тот, кто любит работу, не скучает. Да вы и сами это знаете… Труд для меня — главное в жизни. Отними его, и я буду как рыба, вынутая из воды. Вот в чем дело, профессор!
Кирибеев замолчал. Он долго глядел на клубившийся туман и наконец проговорил:
— Да, туман путает нам все карты. Сидим, как на курорте, а на душе черт знает что! Так же вот было у меня и в то время, то есть не совсем так, конечно, но что–то вроде этого.
Помню, кончились на китобойце все работы, машины были перебраны, борта ошкороблены и покрыты свежей краской, медяшка всюду надраена. «Тайфун» стоял как конь в парадной сбруе. Садись и несись! Настроение у всех как перед праздником. Я шел домой так, что ног не чуял. Как же, утром в поход. Я рассчитывал, что в связи с таким делом мы помиримся с Ларисой. Но Лариса встретила меня так, словно я в чужой дом попал: сидит на диване, пилочкой ногти обрабатывает, на меня не смотрит, разговаривает подчеркнуто сухо. Ну, меня тоже как будто кто–то чем хватил. Хочу пересилить себя и сказать ей что–нибудь хорошее, ласковое, хочу подойти, положить руки на плечи, посмотреть в глаза, а не могу, словно за руки кто держит и язык к нёбу прилип, не оторвать… Походил я, походил по комнате и решил собираться, хотя и сказал на китобойце, что приду утром.
Собрал все и говорю:
— Прощай, Лариса!
— Счастливо! — отвечает, как постороннему.
Я постоял, постоял, взял чемодан и пошел. И только успел на порог ступить, Лариса вдруг как вскочит с дивана:
— Степа!
Тут бы мне обернуться, но я только дверью хлопнул. Она крикнула:
— Вернись, Степа!
Я даже не оглянулся…
Пришел на корабль — тоска страшная. Все на берегу гуляют, прощаются, а нас на корабле трое: вахтенный матрос, кочегар и я. В бухте тишина; на китобойцах словно вымерло все, только на «Аяне» грохочут лебедки — заканчивается погрузка угля. Уже зажглись везде отличительные огни, и в городе один за другим начали вспыхивать фонари. Я не знаю ни одного города в мире, который был бы так красив в вечерние часы, как наш Приморск! Но на душе у меня — вы сами понимаете… Как представил себе, что все дома, у своих и что я тоже мог бы сидеть у себя с Ларисой, почувствовал — не выдержу: либо с ума сойду, либо сбегу… Мне очень хотелось, чтобы в этот момент зашел кто–нибудь, Плужник или Костюк, но эти сваты чертовы обо мне не подумали, а впрочем, скорее всего, наоборот — подумали и, видимо, решили в последний вечер не мешать моему «семейному счастью». Конечно, знай они, я не сомневаюсь — меня бы так не оставили…
Но я не люблю долго ковыряться в своей душе, этак можно черт знает до чего додуматься. Слава богу, воля у меня есть… Конечно, — поправился Кирибеев, — я не кашалот, а живой человек — не легко было взять себя в руки.
Есть люди, которые думают так: если человек внешне интеллигентен, то ему знакомы тонкие душевные переживания. Если же человек слеплен грубо, вроде бы топором вытесан, то он, дескать, лишен всего этого. Чепуха!
Художники часто рисуют нас какими–то чурбанами с упругой грудью и жилистыми руками. Мол, вот она, мощь, вот сила! А если вдуматься, то ведь это глупость.
Скажу одно: мы, так называемые простые люди, может быть, тем и отличны от утонченных натур, что умеем переключать свои душевные самые мучительные переживания на труд, умеем не показывать то, что пожаром бушует на сердце. Ну вот, и я взял да и плюнул на все — покинул каюту и отправился осматривать китобоец. Боцман Чубенко оказался человеком с золотыми руками. Не к чему было придраться и в машинном отделении. Я прошел на нос. Пушка была жирно смазана, линь уложен прямо классически. И тут руки Чубенко. Я задержался на носу и долго смотрел на город, на бухту, на корабли — всюду ослепительно сверкали огни. А у меня на душе… Но хватит об этом!
Не буду рассказывать, как я провел ночь, это малоинтересно. Скажу лишь, что на рассвете сон свалил меня, да так, что я не успел раздеться. Так и проснулся, услышав топот ног и крики. Выглянул в иллюминатор. Бухта, Туркин мыс, Тигровая сопка — все залито лучами восходящего солнца. На берегу толпятся провожающие.
Я быстро умылся, освежился одеколоном, надел тужурку с шевронами и вышел на палубу. Что было перед отходом, я слабо помню — все я делал тогда машинально, — все–таки думал, что Лариса придет проститься.
За полчаса до отхода флотилии я приказал сняться со швартов и отошел на рейд, где и ждал сигнала командира флотилии. Мне неприятно было смотреть, как кругом шепчутся, целуются…
Но вот поступила команда от Плужника мне двигаться первому. У них на «Аяне» был митинг: представители крайкома, гости с предприятий, корреспонденты.
Малым ходом мы стали выгребать из бухты. Приморск медленно удалялся. Я перешел на правый борт и посмотрел на город. Глаза искали Тигровую сопку и мой домик. Отсюда, с мостика, он выглядел, как и все дома, не больше спичечной коробки. Я взял бинокль и вдруг увидел, как в доме отворилась дверь и на пороге показалась Лариса. Она постояла немного, потом быстро побежала вниз… Я дал сначала средний, потом полный ход и вышел в море.
13
Мы пробыли на промысле около пяти месяцев. Думал ли я о доме, страдал ли? Конечно! Но никто об этом не знал. Среди подчиненных капитан должен быть бодрым — такой порядок я считаю законом.
Главное в жизни человека — дело. А переживания? Можешь прийти с мостика и у себя в каюте хоть ревмя реви. Но чтобы тебя никто не видел! Ну что хорошего, если я, капитан, июни распущу? Конечно, порой было не по себе. Стою на мостике, смотрю на воду, и вдруг все куда–то исчезает — корабль, люди, я ничего не вижу, ничего не слышу — И тут–то перед глазами появляется Лариса. Я то закрываю их, то открываю — все равно она! Что за чертовщина! Галлюцинация, ясно!.. Стал изнурять себя трудом: отстою вахту, в каюту не иду, а к пушке или в бочку наблюдательную залезу. Так уставал, что, когда ложился спать, сразу как в омут головой.
Промысел шел прекрасно: мы били кашалотов, серых, ивасевых, сельдяных, и даже добыли одного синего кита.
Избороздили почти всю северную часть Тихого океана. Просолились и прокоптились на солнце, стали черными как негры. Но вот кончился промысел, притопали мы в Петропавловск; тут всех ждали телеграммы, письма, а мне ничего. В голову лезло черт знает что.
В Петропавловске пришлось подремонтировать «Тайфун». Я работал как бешеный — хотелось заглушить тоску. Теперь думаю: если бы не работа, что бы я делал? Несколько раз порывался послать ей радиограмму: напишу — порву, напишу — порву, так и не послал…
В пути из Петропавловска выпало мне еще одно испытание. После перехода через Лаперузов пролив, освободившись от вахты, сошел я с ходового мостика и задержался на палубе, у дверей своей каюты; набил трубку и с удовольствием затянулся. Стояла такая ночь — хоть стихи пиши: небо темное, звезды яркие, вода отсвечивает, как голубой жемчуг…
Выкурив трубку, я уже собирался войти в каюту, как заметил, что китобоец увеличил ход. Пока я стоял на мостике, он шел средним ходом — таков был приказ Плужника: «Аян» топал, как баржа на буксире, и нужно было равняться по нему. Я не давал приказа увеличить обороты. Что это там вахтенный машинист еще придумал? Я подошел к машинному люку и только хотел крикнуть, как услышал голоса.
— С чего это понеслись так? — спросил один.
— Кэп домой спешит, — ответил другой.
— А чего ему спешить?.. Моя пишет, что его жена — того…
— Чего «того»? Прикуси лучше язык, ты же знаешь Степана Петровича — он из тебя форшмак сделает.
Я замер, чуть трубку не выронил изо рта. Тут вмешался третий, — по голосу я узнал Чубенко:
— Языки у вас как у кашалотов! Чего треплетесь? Вам что, капитан не нравится?
Те, видно, смутились.