Страница 15 из 155
Помощник посмотрел на меня так, будто ему на ногу якорь бросили.
— Степан Петрович, — сказал он, — мы уже просили один раз причал, он свободен.
Не помню, что я ему ответил, и ответил ли. В тот момент я не мог оторвать глаз от своего дома. Но напрасно я силился что–нибудь увидеть: и на второй сигнал Лариса не ответила. Черт знает что творилось со мной. Как только хватило у меня сил дождаться, пока таможенные и портовые представители выполняли обычные формальности! Когда все было закончено, я передал управление «Сахалином» старпому, забежал в каюту, минуту потратил на размышление, стоит ли брать с собой подарок, что я купил для Ларисы в Японии, — кимоно из тяжелого шелка: при дневном свете оно отливало настоящим индиго, а вечером сверкало, как самый дорогой рубин. Не шелк, а пламя!
Не успел я сойти с корабля, как ноги мои сами дали «полный вперед», и через двадцать минут я уже был у своего дома.
Из окон лился яркий свет. Сквозь занавески мелькали тени. До ушей долетали обрывки фраз, раскатистый смех, звон посуды, стук сдвигаемых стульев.
«По какому поводу гости?» — подумал я. Несколько минут, стараясь отдышаться, я стоял у калитки, прислушиваясь к тому, что делалось в доме. Когда немного успокоился, вошел. В доме было душно. Под потолком плавал табачный дым.
Лариса — раскрасневшаяся, с горящими глазами, веселая, красивая, такой я ее давно уже не видел, — сидела в центре стола ко мне лицом. Рядом с ней — незнакомый мне молодой, чернявый, щеголеватый моряк в новеньком костюме английского покроя. Щурясь от дыма сигаретки, он, смеясь, то и дело наклонялся к ней и что- то рассказывал.
Тут же сидели две женщины — наши соседки по Тигровой сопке. Разомлевшие от вина и духоты, они обмахивались бумажными японскими веерами и о чем–то оживленно говорили.
Два моряка сосредоточенно сосали трубки и потягивали вино. Одного из них я сразу узнал по розовому лицу и белым, как у альбиноса, бровям — таких в Америке называют «белыми неграми». Это был Плужник. Ну да, — продолжал Кирибеев, — он, старый хрыч, морской бродяга! Это он приперся с китобойной флотилией, за которой уходил год тому назад. Плужник был моим товарищем по мореходке. После выпуска плавал, затем, когда вспыхнула гражданская война, подался к Лазо. Был комиссаром одного из партизанских отрядов. Кончилась война, на корабль он не вернулся, а пошел по административной линии — был начальником Дальзверпрома. Потом его назначили на китобойную флотилию, которая строилась в Ленинграде. У него было прозвище «Галапагосские острова». Когда что–нибудь казалось ему необычайным, он говорил: «Вот тебе и Галапагосские острова!»
Плужник был одинок. В юности, как полагается всякому человеку, он женился, но прожил с женой всего лишь год. Она ему изменяла. Однажды, возвратись из рейса и застав дома мужчину, он снял фуражку и спокойно сказал: «Вот тебе и Галапагосские острова!.. До сих пор я считал, что по штатам моего дома мне старшего помощника не полагается… А оказывается…»
Он не договорил, надел фуражку и, не прощаясь с женой, ушел из дома. Так и не женился — жил бобылем…
Я никак не ожидал встретить его у себя. С тех пор как он стал ходить в начальниках, мы не дружили.
Вот тебе, говорю, и «Галапагосские острова»! Зачем это он пожаловал ко мне?
Чернявого моряка я не знал. Был в доме и еще один незнакомый мне мужчина — в модном костюме, с гривой вьющихся волос. Он стоял у рояля и рылся в нотах.
Лариса увидела меня и кинулась навстречу:
— Степан! Дорогой! А у нас гости!
Я незаметно для всех погрозил ей пальцем.
— За что? — спросила она.
— Потом, потом! — сказал я шепотом, передал ей сверток и вошел в столовую.
— Это мой муж, — сказала Лариса.
Дальше все пошло как по писаному: я называл себя, отвешивал поклоны, жал руки. Гости делали то же самое.
Лариса не утерпела, раскрыла сверток — и вся зарделась от восторга. При виде кимоно у женщин глаза разгорелись. Началось ощупывание материала, взвешивание на руках. Потом ахи да охи. Кто–то из женщин предложил Ларисе примерить кимоно. Предложение было принято. Ну, все они юркнули в спальню.
Пока там шла примерка и раздавались восторженные возгласы, я закурил трубку и подсел к Плужнику. Моряки, пришедшие с ним, оказались тоже с китобойной флотилии. Это были Каринцев и штурман Небылицын. Мужчина, стоявший у рояля, был музыкантом, соседка затащила его послушать Ларису и, может быть, помочь ей устроиться на работу. Вот все, что я успел узнать.
Скоро все сели к столу. Я делал вид, что для меня в жизни нет большей радости, чем принимать гостей. Кто–то спросил меня, как прошел рейс, я не успел ответить: Лариса предложила выпить за тех, кто в море. Все встали. Зазвенели бокалы, потом застучали вилки и ножи, и пошло как во всех домах, где на столе водка и обильная еда.
Воспользовавшись тем, что разгоряченные вином гости уже не нуждались в руководстве и особенном внимании хозяина, я стал расспрашивать Плужника о китобойной флотилии. Но нам все время мешали.
Ларису попросили спеть. Пела она очень хорошо. Даже Плужник, который, кажется, в своей жизни ничем не увлекался, и тот хлопал ладонями так, что всех оглушил. Когда она кончила, Каринцев сказал:
— На сцену ей надо, нечего соловья в клетке держать. Преступно.
Тут все загалдели: мол, нельзя губить талант — и так далее в том же духе. А музыкант, который ей аккомпанировал, пожал плечами и сказал:
— Нет слов! Это поразительно! И, главное, без школы. Да, надо учиться.
От его похвал Лариса вся сияла. Он же не спускал с нее глаз и тоже краснел, как мальчишка. Мне не нравилось это. До женитьбы я не предполагал, чтобы взгляд мужчины на мою жену мог заставить меня потерять спокойствие. Я считал ревность дикостью. Да!.. А сейчас я не мог спокойно смотреть на Ларису и музыканта.
Разошлись гости поздно. Только я успел закрыть дверь, как Лариса кинулась ко мне:
— Ты что?.. Почему такой кислый? Почему молчишь?
От нее пахло вином. Этот запах и какая–то противоестественная оживленность не нравились мне, и в этом диком порыве и в поцелуях было что–то фальшивое. Я молчал. Она вдруг расплакалась, но слезы оказались притворными — они быстро высохли, и вместо них разразился настоящий ливень слов. Я удержался и ничего не сказал ей. Я никак не реагировал ни на хлопанье дверями, ни на всхлипывание, ни на угрозы. Пошумев, она наконец умолкла, надулась и ушла в спальню. Вскоре оттуда донесся плач, такой горький и искренний, что мне стоило большого труда удержаться — не войти к ней. Долго я ходил по столовой, затем разделся и лег тут же на диване. Я не мог уснуть. Все думалось: прав ли я?
Подремав часа два, я встал с тяжелой головой. Пора было идти на корабль. Умывшись, я заглянул в спальню. Крепко обняв подушку, Лариса лежала лицом к стене, поджав ноги, ма–аленькая такая… У меня на сердце заскулила жалость, но я не поддался ей; как говорится, решил курса не менять — не вошел в спальню.
Пошарил на кухне — там еды не оказалось. Со стола ничего не хотелось брать. Надвинув фуражку, я шагнул к двери, но тут же вернулся, подошел к спальне и говорю:
— Я ухожу на корабль.
Тихо затворил за собой дверь и минутку постоял. Слышу, она встала с постели и пробежала в гостиную, к окну. Я быстро вышел из калитки. Когда у нас все было ладно, она так же, стоя у окна в халатике, провожала меня, я в ответ махал ей рукой; а теперь сразу затопал вниз, даже не оглянулся.
12
— Человек — существо сложное, профессор, — сказал Кирибеев и вдруг замолчал. У него погасла трубка. Он зачмокал губами и, когда табак разгорелся, пустил толстое колечко дыма и продолжал: — Вот возьмите такой факт. Корабли, курсирующие на короткие дистанциях, моряки называют «трамваями» и обычно не любят их. Я тоже избегал службы на них. Но когда женился, командовать «трамваем» для меня показалось самым подходящим делом. И Лариса была в восторге. Как же, это давало нам возможность часто видеться! Но после того вечера мне нестерпимо захотелось перейти на такую линию, как Приморск — Одесса, чтобы на четыре месяца из дому вон!