Страница 142 из 155
— Н-да… Пожалуй, что так.
— Так вот, еще раз прошу извинить меня за то, что я повторяюсь. По–видимому, в нашем разговоре это неизбежно. Видите ли, коммунизм представляется людям, которые борются за его осуществление, наиболее творческой, совершенной формой человеческой жизни. А если творческой, то, значит, лишенной штампа и чистого потребительства. Значит, в существе его — разнообразие, и притом благоприятных для человека форм жизни. А будут ли люди страдать от разлук — это все–таки только деталь.
— Деталь?
— Конечно. Даже сейчас люди, разделенные тысячами километров, могут слышать голоса друг друга. А при коммунизме будут не только слышать, но и видеть друг друга! И потом, скорости будут такие, что сегодняшний способ передвижения будет отличаться от будущего, как деревянная прялка от современного ткацкого станка…
— И вы верите во все это?
— Не верил — жил бы, как вы требуете, только для себя.
— И никогда, никогда не измените своим убеждениям?
— Убеждения — не перчатки.
— Какой вы самоуверенный, Гаврилов. Мой Чакунчик тоже был когда–то колючим, как ежик: за социализм, за коммунизм готов был горло перегрызть каждому, а сейчас потонул в нарядах, в планах и в процентовках, как мышонок в бочонке с дождевой водой. Скажите, Гаврилов, а как будет с моралью?
— То есть?
— Ну, скажем, вот вы и я: у меня — муж, у вас — жена… Но мы, допустим, нравимся друг другу… Неужели мы не можем, не разрывая брачных отношений, стать близкими?
— Думаю, что нет.
— Думаете… Значит, не убеждены! Жизнь, Гаврилов, коротка, и жертвовать ею во имя там каких–то идеалов — бессмысленно! Как бессмысленно и продолжать этот разговор. Поехали!
Воспоминания об этом и о том, что произошло несколько часов спустя, жгли Гаврилова. Он чувствовал, как по лицу разливается краска и его охватывает дрожь. «Идиот, — мысленно выругал он себя, — как дурак попался на удочку!.. Однако как же она умеет владеть собой! Когда они подходили к костру, как она смеялась… А наивный Чакун добродушно спросил: «Ты что, Надиночка, веселая такая? Будто сто тысяч выиграла?» А она ему в ответ: «Считай, Чакунчик, больше! Я так купалась, так купалась! Ничего подобного в жизни никогда не испытывала, как от этого купания!»
У Гаврилова ночь без сна, а она спала, как младенец. Как же он покажется им на глаза? И пожалуй, это еще можно пережить, а на работе? С Надей — она работает в тресте — он не каждый день встречается, а с Чакуном на дню несколько раз. Как с ним быть?
Когда Гаврилов возвращался с куканом, полным рыбы, солнце было уже высоко. Чакун удил на старом месте. Он поймал щуренка длиной со столовый нож и трех ершей. С обидой он спросил Гаврилова, почему тот не разбудил его. Гаврилов ответил, что пожалел — уж очень сладко спал Чакун. Надя и Вера загорали на песчаной косе, на другой стороне реки.
И уха, и печеная в золе картошка, и припрятанная бутылочка вина были хороши! Отличным было и купанье. С. прогулки по берегу, вверх по течению Рузы, принесли снопы полевых цветов. И все же этот день прошел как–то тягостно. Надя была излишне шумная, болтливая, а Вера ходила словно потерянная. Гаврилову казалось, что она либо догадывается, либо знает обо всем: и о его разговорах с Надей и о ночном купании. А Чакун острил не смешно и первый смеялся над своими остротами.
Уезжать собрались, когда солнце начало катиться к горизонту. Гаврилов сначала отвез Чакуна, чтобы тот занял очередь на автобус. Затем — Ковшову и багаж. Последней поехала с ним Надя.
Всю дорогу они молчали, а когда выезжали из леса, Надя наклонилась к Гаврилову и сказала:
— Послушайте, Гаврилов! Я сейчас думаю о вас. И знаете, к какому пришла выводу? У вас никогда не будет счастья.
— Это почему же?
— Потому что вы слишком порядочный: любой пустяк переживаете, как трагедию.
Гаврилов рассмеялся.
— Смотрите, Гаврилов, не пришлось бы вам плакать!
Гаврилов хотел ответить, но уже показалась автобусная стоянка и из длинной очереди махал рукой Чакун.
Глава седьмая
В читальном зале Ленинской библиотеки — тишина. Лишь шелест страниц да скрип перьев.
Перед Гавриловым монография о строителе Казанского собора и Горного института в Петербурге — Андрее Воронихине. Судьба талантливого художника, крепостного графа Строганова, очень увлекательна, но Гаврилов устал: все–таки работать и учиться трудно.
Стрелки больших круглых часов, что висят почти под самым потолком огромного, обтянутого богатой лепниной зала, уже приближаются к десяти. Скоро защелкают выключатели настольных ламп, зашуршит бумага, и читатели потянутся сдавать книги. Студенты, инженеры, соискатели научных степеней, книгочии — завсегдатаи библиотеки с шумом хлынут вниз, к раздевалкам, и оттуда по домам. Сколько среди них талантов! А может быть, даже гениев!
В библиотеке светло и тепло, а на улице льет пакостный осенний дождик. Место Гаврилова у окна. По черному стеклу бежит вода. Качающаяся тарелка уличного фонаря жонглирует световым лучом. По Моховой бегут красные, желтые, зеленые огоньки. За Каменным мостом — черная гора Дома правительства, изрешеченная светом. Тускло мерцает отраженными огнями Москва–река.
Гаврилов думает не о том, что видит глаз. Что осень? Она всегда приходит, когда умирает лето. А дома? Они, как и слоны, живут долго. И трудяга–мост будет сто веков таскать на своей спине автомобили и троллейбусы. И кремлевским башням стоять и стоять.
Гаврилов думает о Наде Чакун. После поездки в Рузу прошло уже около двух месяцев, пора, казалось бы, и забыть об этой встрече. Но не забывается. Будто черт его попутал! Неужели его любовь к Либуше так не прочна? А наказ отца? Эх, Гаврилов, Гаврилов! Правда, он больше не встречается с Надей, но мысленно часто видит себя с ней. Надя работает в тресте, после службы приходит в контору и, в ожидании мужа, звонит знакомым, просматривает газеты либо болтает с Верой Ковшовой. Когда они поселились на улице Горького, Надя реже стала заезжать к мужу. Да и зачем было торчать в прокуренной конторе, когда у тебя чудесная квартира.
После поездки в Рузу прелести отдельной квартиры вдруг потеряли для Нади всю привлекательность — она снова стала засиживаться у Чакуна. Гаврилов старательно избегал встреч с нею. Чувство раскаяния вызвало в нем кипучую энергию: он написал в Прагу и Травнице, надеясь, что хоть дядя Либуше — старый учитель Ян Паничек — знает, что произошло в семье брата, почему не отвечают на его письма. Может быть, доктор Иржи Паничек и его дочь уже не живут в Праге? Одновременно, несмотря на совет железнодорожного, майора не писать больше никуда, он взял да и написал «наверх».
Долго сидел над письмом Гаврилов, а когда свез его на Старую площадь, стал думать, зачем он это сделал. Ну, в конце концов, какое дело главе государства до того, что он, Гаврилов, полюбил какую–то там чешку! Но тут же другой голос успокаивал его: «А почему бы тому не заинтересоваться судьбой рядового гражданина, или, как он изволил сказать, «винтика»? Разве это не является священной обязанностью руководителя государства? Не все же время рассуждать только об общем благе?»
В яблоке более десятка семечек, на яблоне несколько ведер яблок, а вырастает яблоня из одного семечка. Так и счастье народа складывается из множества судеб. Разве не так?
…Руки у Гаврилова дрожали, когда он вскрывал пришедший из Чехословакии продолговатый конверт. В нем лежало письмо Гаврилова к Паничеку и записка служащего травницкой почты Иожефа Чепички. Чепичка писал, что травницкая почта, к сожалению, не может вручить письмо содруга Гаврилова адресату, так как старый учитель Ян Паничек год тому назад умер…
Ответ «сверху» пришел в солидном конверте со штампом «Правительственная». Отличная меловая бумага, а написано в ней было до обидного мало. Как только Гаврилов прочитал, что ему «надлежит обратиться в административный отдел Моссовета», — он понял, что глава государства не видел его письма.