Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 74

— Нездолий плотничает на колхозном дворе, — сказал секретарь парткома.

— Сколько же ему лет?

— На подступах к девятому десятку. Это наша живая память двух эпох и трех войн. Его только спроси — не переслушаешь.

— Надеюсь, что бородянских авиаторов он знает больше и лучше, чем кто-либо, — сказал я не без задней мысли, ибо к раскрытию загадочной фамилии и неизвестной судьбы штурмовика практически дело ни на шаг не приблизилось.

Иван Иосифович на это ничего не ответил, но улыбкой подтвердил, что воспринял все как следует. Он продолжал свою мысль:

— Я завидую людям богатой памяти. Иногда слышишь — сойдутся два бывших солдата и как начнут строчить названия, номера полков, фамилии офицеров, генералов. Сдается, что они только вчера демобилизовались. Дед Гаврило за свой век исходил пешком и объездил на лошадях всю Россию. А как рассказывает! Свою жизнь, должно быть, легче всего запомнить.

— Не совсем так. Есть среди бывальцев и такие, из которых слова не вытянешь. Давайте с Гаврилом Дорошовичем и начнем прямо с летчика.

Иван Иосифович, казалось мне, не прореагировал на мою просьбу, думая о чем-то другом. Я уже замечал за ним такую черту: разговариваем о каком-то деле, он будто слушает, даже кивает головой, но ничего не говорит, потому только отвернешься от него, уже легла полоса пыли вслед за его мотоциклом. Подивишься, а он погодя выплывет с другого боку и так, вроде бы ничего не произошло, продолжает разговор, на чем прервали. И сейчас я почувствовал, что секретарь парткома расслышал мою просьбу, но у него на этот счет свои соображения и он по-своему их реализует.

Иван Иосифович довел меня до мастерской, позвал низенького человека в кепочке, старенькой сорочке навыпуск, довольно еще прямого и стройного, очень похожего на Андрия Волыка из известной повести «Фата-моргана» (и у него, как у Волыка, беспалая рука и лицо, на котором будто написано: «То были времена, ваша милость!»).

— Вот товарищ интересуется... Он сам скажет, — так Иван Иосифович познакомил нас и, пока я пожимал старику корявую, как необтесанная доска, правую руку, исчез, словно растаял в воздухе.

Кузница, столярка.... Недаром хорошие учителя начинают отсюда трудовое воспитание сельских школьников. Тут рождаются из дерева и железа вещи, тут человеческая мысль воплощается в предметы, тут осуществляется древнейший промысловый процесс воссоединения дерева и железа. Кто в детстве хоть раз побывал в кузнице и столярке, тот на протяжении всей жизни с волнением будет переступать их порог, а на труд мастеров всегда будет смотреть как на чудодейство.

И я, как в забытьи, стоял посреди двора, заваленного бревнами сосны и дуба, разрезанными на куски и целыми, длинными брусьями, колесами, передками ходов бричек, прутьями, жужелицей, жердочками — всякой всячиной, без чего никогда и нигде не обходится ни одно хозяйство. Люди что-то переносили, включали какие-то шумные приводы, звонко клепали молотками, глухо били по дереву — это мастера, носители старейших и всегда необходимых навыков труда. Я смотрел на тяжелые, грубые, крепкие столы, на которых выстругивают спицы, на колесню — прибор, где собирают колесо, и мне казалось, что тут изготовляют не только деревянные детали комбайна и телег, но и выстругивают из кости зверей орала, из лопатки быка или коровы — серпы, которыми пользовались в старину.

О чем же, в самом деле, прежде всего расспросить деда Гаврила? О картошке? О брусиловских походах?

О летчиках-бородянцах? Или о сохранившемся с 1939 года «Свидетельстве № 29199»?

Он ждал, отложил перед собой гладенькую планку (наверное, запасную для мотовила комбайна) и присел на бревно.

Я попросил рассказать, как уцелело его свидетельство. Гаврила Дорошович посмотрел на меня сквозь хитроватый прищур выцветших до прозрачности глаз:

— А что, разве снова будет какая-то перемена с пенсиями?

Старик быстро понял мое замешательство.



— Извините, но та моя бумага имеет касательство к моей пенсии. Была целая история. Как-то меня вызвал голова правления Лука Леонтьевич насчет пенсии и говорит: «Двенадцать рублей». А я ему говорю: «Полагается больше». А он: «То заслуженным колхозникам». А я ему: «Я еще с тридцать девятого года заслуженный». А он мне: «Чем докажете?» Я встал и пошел домой. Снял со стены и принес, как было, в рамке. Голова даже поднялся с места. Я, признаться, спугался: может, думаю, там не то нарисовано. Так нет же, то, из-за этого должен был грамоту под оккупацию аж в полову зарывать. «Мое, говорю, в Москве даденное». А он, вижу, так обрадовался той бумаге, места себе не найдет. Взял мою руку и стал благодарить. «Для музея, говорит, собираем такие документы истории. Спасибо вам!» — «А пенсию, спрашиваю, какую мне призначите?..» Вот почему, звините, я поинтересовался. Набавили мне тогда.

С этого Гаврило Дорошович сам перешел, на картофель:

— То мы вдвоем с бригадиром Федором Боденко победили по картошке Немешаевскую опытную станцию. Наука дала в то лето меньший урожай, чем мы с Федором. Как услышали на станции, что у нас вышло по сто семьдесят два центнера с гектара, пригласили нас к себе. Собрали ученых, посадили нас в прызидию, а сами сели внизу. Тут мы с Федором Боденко им рассказали все начисто. Наш один звеньевой, механизатор Кириленко Микола, в это лето взялся дать двести двадцать центнеров. Может, и даст, но только не такую, как мы засыпали в кагаты. Нет, такой хорошей картошки не даст. Мы с Федором так и сказали ученым: «Вот наш секрет» — и показали свои руки. Потом распояснили, что такие высокие центнеры мы добыли десятками рук. Сапками пропалывали, лопатами копали, пальцами из земли выбирали по одной картошке, опытная станция такой силы приложить не может. Вот и все. Теперь с помощью машин выращивают хорошую картошку, но когда копают ее, то губят много и портят. На ниве она одна, а на столе другая. Вот если бы комбайн был с ней в обхождении понежнее. Известно, почти все теперь живет машинами. И картошку научатся выбирать из земли целой. Тогда, может, и побьют наш с Федором рекорд и по количеству, и по качеству.

Разговаривая, мы пошли с Гаврило Дорошовичем по путям-дорогам его жизни.

Он батрачил у кулака, пас коров, пахал, а когда подрос, завербовался грабарем на строительство железной дороги Ташкент — Ашхабад. Там жара, малярии, но рабочим людям платили немалые деньги. Переехал с тем же подрядчиком в Нижний Новгород — и снова конь, воз, грабарка... В четырнадцатом году вернулся к матери с золотыми червонцами, завязанными в узелок. Часть заработка отдал на хату, а остальное понес в банк. Война погнала Гаврила на фронт. А после революции он бился с бандами, в продовольственном отряде обеспечивал киевский пролетариат хлебом, картошкой.

В колхозе работал завхозом, бригадиром, а теперь ремонтирует телеги, дышла, полудрабки, ящики.

Он рассказывал все, что всегда припоминал сам для себя, постукивая секирой. Он шел по жизни смело, события воспринимал горячо, близко к сердцу, и они составляли его биографию. На склоне лет у него есть еще силы, и он отдает их коллективному хозяйству.

Над верстаком деда Гаврила, между долотами и стамесками, висела афиша к кинофильму «Ракеты не должны взлететь». Она, выпущенная несколько лет назад, была целенькой, чистой и, наверное, служила тут не просто украшением, а чем-то бо́льшим. Старый плотник жил и прошлой войной, и миром.

— Я знал одного бородянского летчика, — перешел я к самому важному для меня. — Хороший был штурмовик, но несчастье сломало его крылья. Я видел его на земле, орошенной его кровью.

У Гаврила Дорошовича посветлели глаза, лицо лучисто оживилось.

— Так это не кто иной, как мой родич.

— Кто же он? Кто?

Старик отозвался не сразу:

— Это нужно мне переспросить. Многие из них не вернулись с фронта. Кое-кого и до сих пор родные разыскивают.

— Вы назовете мне фамилию своего родственника?

— Назову или нет, не знаю. Этим можно людей и до слез довести. Я подумаю.

Запах дерева, вычищенные до блеска в работе инструменты, свежие, как вылитые, новые колеса — все тут было прочным, надежным, выверенным. Среди всего этого предосторожность опытного пожилого человека казалась мне такой же обычной, простой и необходимой.